В третьем действии бандиты идут подстерегать и грабить тореадора, потому что он много заработал на показательной драке с быками. С этими бандитами вместе идут Кармен и Хозе. Потом бандиты прячутся, а сами оставляют Хозе сторожить тореадора. Тут опять зачем-то вертится эта девчина Микаэла, но Хозе ее прогоняет. Сильва говорит, будто это его невеста, но я не верю, потому что ведь он влюблен в Кармен и даже из-за нее поступил в бандиты. Но вот наконец приходит тореадор, и Хозе трах его из ружья, но промахнулся. Тогда он захотел угробить его ножом, но тореадор тоже выхватил нож, и они стали сражаться. Фехтовать они не умеют, поэтому дрались довольно коряво, но тут вдруг вбегает Кармен и остальные бандиты, и их розняли. Тут я немножко не понимаю, почему они того тореадора отпустили. Похоже, это потому, что у него денег с собой не было: он еще только шел на заработок. Сильва говорит, будто все то не так и будто они его вовсе и не хотели грабить, но я понял так, а ведь оперы каждый имеет право понимать по-своему.
Потом, в четвертом действии, должен начаться бой быков. Я не знаю, сколько там было быков, но, должно быть, много, потому что, кроме этого тореадора, идут драться с быками еще человек двадцать других тореадоров с пиками и всяким дрекольем. Тут все страшно размахивают руками, потому что всем хочется посмотреть бой. Когда все уходят, прибегает Кармен. Ей тоже очень хочется идти смотреть, но Хозе ее не пускает, потому что у него есть ревность к тореадору. Но она изо всей силы прорывается в цирк, и тогда Хозе ее укокошивает кинжалом.
— А страшная вещь — ревность, — сказала Сильва после спектакля, когда мы шли домой. — Ты знаешь, а я ведь тебя ревновала.
Я так и вылупил глаза.
— А разве… — и осекся.
— Что «разве»? Я понимаю, что ты хочешь сказать. Но имей в виду — я это по себе знаю, — что для ревности вовсе не необходимо другое… более сильное чувство. Можно испытывать ревность к совершенно невинным людям. Я тебя, например, ревновала к Никпетожу и даже к вещам. Я тебя, знаешь, к чему больше всего ревную? К твоему дневнику. И ты, если хочешь, чтобы я не мучилась, должен мне дать его прочесть.
После этого мы долго шли молча. Мне, конечно, не очень хотелось, чтобы Сильва мучилась из-за моего дневника, но, с другой стороны, не могу же я ей дать читать дневник. Это все равно что начать с ней разговаривать про самые тайные вещи, о которых наедине с собой и то боишься думать.
Вдруг Сильва говорит:
— Значит, ты меня совершенно не… уважаешь. Если бы уважал, не стал бы так долго думать: дать или не дать мне дневник.
— Слушай, Сильва, — ответил я. — Дневник ведь — это самое тайное, что есть у человека. Ты просто хочешь, чтобы я всю душу перед тобой наизнанку вывернул, а в моей душе есть много такого, чего тебе знать нельзя.
Тогда вдруг Сильва остановилась на всем ходу и говорит:
— Ну, прощай.
— Да ведь тебе дальше.
— Раз между нами нет ничего общего, то зачем же мы будем ходить вместе, — говорит Сильва. — Ты иди своей дорогой, а я пойду своей дорогой.
— Постой, Сильва, как это такое «между нами нет общего»? Это буза. Между нами даже очень много общего. Но ведь не хочешь же ты, чтобы я вдруг перед тобой разделся до самого гола.
— Ну, если ты уже всякие гадости начал говорить, тогда я и сама не захочу иметь с тобой ничего общего.
Я даже чуть-чуть обиделся.
— Я никаких гадостей не говорю. Я даже не знаю, почему ты приняла это за гадость. А что я тебя не уважаю, то — вот послушай.
И тут я прочел ей свое стихотворение:
Мне помнится весь разговор твой умный
И наш контакт немой средь этой школы шумной…
Пускай с другими ты ведешь беседы, —
С тобою полон я, а без тебя я пуст.
— Ну и что же? — говорит Сильва. — Это очень плохие стихи. Гораздо было бы интересней твой дневник. Неужели ты меня считаешь настолько девчонкой, что даже думаешь, будто я не могу отнестись серьезно? Да, впрочем, погоди. А если я дам тебе свой дневник, тогда ты дашь мне почитать свой?
— А разве у тебя есть дневник?
— Тебе, — подчеркнула Сильва, — тебе я могу сказать: есть.
— И ты дашь мне его почитать?
— Конечно, дам. Потому что считаю тебя своим другом. Только под условием, что ты дашь мне свой.
— Можно подумать до завтра? — спросил я.
— Ну уж нет! Такие вещи не откладываются до завтра. Я думала, ты — мужчина, а оказывается, ты — мальчик.
Хотя мне было очень мучительно, но, с другой стороны, очень хотелось почитать Сильвин дневник. Я сказал:
— Только ты должна дать мне слово, что никому и никогда. Понимаешь? И кроме того, даже со мной самим про это не разговаривай. Как будто ты его и не читала.
— Даю слово, — торжественно сказала Сильва. — И в доказательство того, что я не из любопытства, я тебе первая принесу завтра свой дневник.
13 августа.
Так как многие из наших ребят были на «Кармен», то захотели ставить оперу у себя в школе. Я предлагал «Кармен» и поставить. Причем брался сам спеть роль тореадора (я уже пробовал), а дона Хозе мог бы спеть Колька Палтусов, у которого очень сильный дискант и вполне может сойти за тенор.
Но Людовика Карловна сказала, что «Кармен», да и вообще взрослая опера, не годится и что мы не справимся. Она тут же вытащила из своей папки детскую оперу под названием «Грибной переполох» и предложила нам поставить ее. Она тут же нам ее и сыграла. Видал я разную бузу на сцене, но никогда не думал, что может быть написана для сцены, да еще с музыкой, такая полная ерунда. Например, начинается с того, что царица Репа поет:
Ох-ох-ох,
Царь-Горох,
Что хвалиться,
Мне грозиться,
Не беда,
Да-да-да.
Что это значит — не понимаю и думаю, что никто не поймет. Я слушал-слушал, да и затянул свое:
Я дото.
Я — довам,
Трам-трам,
По местам.
Людовика Карловна спрашивает меня, что это значит, а я в ответ ей говорю, что раньше пускай она объяснит этот самый «Грибной переполох». Тем более что на оперу, наверное, придут наши подшефы, крестьяне, и могут побить за такую оперу, да и поделом. Тогда Людовика Карловна сказала, что, во-первых, по ее мнению, «Грибной переполох» — опера очень смешная и чтобы я не мешался, если не хочу участвовать. Я ушел, и с ней остались одни маленькие, из первых групп. Сильва говорит, что дневник забыла дома и принесет завтра.
14 августа.
Я только что прочел Сильвин дневник и думаю, что Сильва от меня что-то скрывает. Дневник, конечно, очень интересный, но не полный. И нельзя разобрать, где его неполность, потому что Сильва пишет не по числам, как я, а просто — подряд.
Я тогда тоже дам ей не весь дневник, а только тетрадку за первый триместр.
В этом месте в тетрадь Рябцева вложена небольшая тетрадка, сшитая из линованой бумаги с надписью:
Ученицы четвертой группы второй ступени Сильфиды (Евдокии) Дубининой
Тетрадка начинается стихами Есенина «Не жалею, не зову, не плачу». Дальше — стихи Тютчева, Бальмонта, Бунина и «Сумасшедший» Апухтина. После стихов — текст.
Я хочу и должна все-все испытать сама.
Жизнь в литературе — одно, а на самом деле — совсем-совсем другое. И легче, когда живешь в воображении, а не на самом деле. Но с этим нужно бороться.
— Что наша жизнь?
— Роман.
— Кто автор?
— Аноним.
Читаем по складам,
Смеемся, плачем, спим.
Разве можно поверить, что это написал Карамзин еще в восемнадцатом веке?.. А между тем это Карамзин. Он раньше писал эпиграммы, а потом написал историю.
З. П. говорит, что у меня есть литературный слог. Я ее спросила, зачем он нужен в жизни, а она говорит, что слог обозначает культурного человека. У культурного человека горизонт шире.
Мои взаимоотношения со Стасей В., как и раньше с Линой Г., состоят в том, что я являюсь отдушиной для ее излияний. Мне это не приятно, не неприятно. А так как-то — все равно. Горести Стаси кажутся мне не очень горькими и ее слезы — не очень жгучими. У Лины были гораздо более веские причины убиваться, чем у Стаси. И все-таки, все-таки… в самые критические моменты, когда я оглядывалась на себя, то убеждалась, что своя рубашка ближе к телу и что жизнь гораздо страшней, чем вот эти временные беды. Я поняла, что жизнь — страшная вещь, еще давно, лет пять тому назад, должно быть, с самого начала сознательной жизни. И я так думаю, что это же поняли все юноши и девушки, которые одинакового возраста со мной, или если не поняли, то почувствовали, но это — все равно. Но кроме того, все наше поколение научилось еще другому. Оно научилось тому, что, как жизнь ни страшна, нужно и можно с ней бороться и ее преодолевать. Тогда она становится вовсе не такой страшной и как-то даже оборачивается светлыми сторонами. Положим, все эти мысли — не мои, но хорошо уже то, что они дошли до моего сознания и во мне укрепились.