— Остановитесь! Хватит, — молит мама Тарасика.
— Нет, нет, не остановлюсь. Вы у меня наплачетесь и напрыгаетесь, — отвечает снизу стармех. — А как меня зовут, Соня?
— Никола-а-ай Иванович!..
— Порядочек. Я вас вышколю.
«Неправда. Это я тебя вышколю! — ужасаясь легкости своих мыслей, как будто вспархивающих вместе с нею над пропастью, смекает мама Тарасика. — Если я захочу — ты побежишь вокруг сопки, если захочу — купишь конфет и мороженого!»
— Стоп! — приказывает она.
И качели медленно замедляют бег.
— Спойте-ка что-нибудь, Николай Иванович, — приказывает она.
— Полноте, Соня! — отвечает он.
— Говорю — пойте!
— Соня, помилосердствуйте. Да какой я, к черту, певец.
— Если вы сейчас же мне не споете, я убегу. Мы поссоримся.
Он принимается кашлять, потом вздыхает:
— Охохонюшки, как говорят в Норвегии.
И вдруг — поет!.. Весь багровый, не поднимая глаз:
И мо-о-ре ласко-ово журчало!
У на-а-аших ног!
У наших ног.
— Довольно! — сжалившись, говорит она. — А теперь наденьте-ка мой берет. Я вас щелкну. Вот тут, у качелей. Приедете домой, расскажете жене и детишкам: «Гулял я как-то в порту. Катал ее на качелях. На этих самых качелях. И вот фотография: доказательство…» Улыбайтесь. Так. Веселей! Счастливей!.. Готово.
— Но я же не говорил вам, Соня, что я женат.
— А разве я вам говорила, что у меня есть мама?
— Чудачка! — смеется стармех. — Так что же, вы произошли, выходит, не от женщины, а от чайки?.. То-то я вас сразу признал.
— Николай Иванович, Николай Иванович!.. Ой, ой!.. Мне страшно!.. Вон там шевелится куст.
— Полно. Где?..
Из щебня, из пожелтевших, пожухлых трав выглядывает маленькая фигурка: согбенный коричневый человечек, похожий на корень женьшеня. Фигурка движется, протягивает вперед короткие руки.
— Так это ж садовник, Соня. Старик. Его Петей звать. У него две дочки, — спускаясь с сопки, рассказывает стармех. — Одна уже двадцать лет как замужем за моряком.
— Почем вы знаете? — спрашивает мама Тарасика.
— Как не знать? Я все знаю. Ведь я на Дальнем Востоке, Соня, свой человек.
Темнеет. Внизу, под сопкой, загораются первые огни.
…Еще день на дворе. Но все — и воздух, и мостовые, и дощатые тротуары города, — все как будто окружено чем-то дальним, синим.
Вечер шагнул издалека — с другой стороны моря. Ступил на улицы Петропавловска, и все кругом стало очень большим, засияло, затеплилось.
Вечер жмется к каждому дереву; стоит, притаившись, за каждой скамейкой. Последние прозрачные тени ложатся на камни и камешки: это гравий. Им усыпаны парковые дорожки.
В догорающем свете дня — от теней и первого света дальнего электричества — становится видно, что у каждого камня свое какое-то выражение щербатого, каменного личика… Серые, розовые, толстые и худые, круглые и кривоватые — с одной раздувшейся щекой (как будто бы у них флюс), они поблескивают от недавнего дождя, деловито и влажно цвивиркают под ногами стармеха и мамы…
…Поздний вечер… А так ли?
Синева — огромная и дрожащая за каждым домом, у подножия каждой — ближней и дальней — сопки.
Для того чтобы сделать ее еще синей и длинней (для этого, только для этого!), загораются окна и окошки в домах. Они прорезывают, пронизывают синеву, горят и сияют. Блещет огнями и огоньками каждый городской дом в этот вечерний час, словно зажглись его глаза-окошки, как глаза совы в тайге.
Откуда-то с другой стороны моря медленно выкатывает серое небо. Темнеет. И вот оно сделалось черным. Глядят решетчато сверху колючие, злые зрачки дальних, северных звезд.
Склоны сопок усеяла россыпь огней. Чем дальше они, тем меньше и мельче. Не сберегли себя. Не удержали, разбрызгали свет на крутых дорогах. Там, где днем были видны коричневые, распаханные поля, огни дрожат и колеблются. Но ведь они электрические. И ветру их не задуть.
Мимо стармеха и мамы Тарасика проезжает знакомая машина «Москвич». Ее окошки распахнуты. Из окошек вьются ленточки бескозырок.
— Привет! — орут матросы, оживляя скучную тишину ночи и взбадривая крепко уснувших жителей города Петропавловска.
На перекрестке улиц стоит, согнув дугой свою тонкую алюминиевую шею, уличный фонарь и отбрасывает на влажную мостовую свет, похожий на конус.
— Холодно… Может, выпьем хоть по стакану кофе? — застенчиво предлагает маме стармех.
— В ресторан?! Ни за что. Я сыта.
— Тогда подождите, Соня. Я хоть куплю для вас кое-что в палатке. Запахните пальтишко. Вот так. Я мигом.
Мама смотрит на свет фонаря. Глазам становится томно. Она зажмуривается. Этот свет, похожий на конус, что-то напоминает ей. Ах, да! Окошко в комнате дедушки Искры.
— Озябли, Соня? — спрашивает стармех.
— Да, да… Озябла. Сильно озябла.
— А я вам крабов купил. Ага. Шоколаду и крабов. Я знаю — вы любите крабов. Мне сказала дневальная. Идем. Вы устали, бедняжка, проголодались.
— Куда? — говорит она.
— На сегодняшний день ваш дом — наш танкер, — отвечает он грустно и ласково. — Нас ждут. Нам оставили ужин, Соня.
— Нет, нет, Николай Иванович… Мне еще нужно на почту. Купить открыток.
— Что? Да кто ж я тогда, выходит, мальчишка, что ли, на побегушках?! Рассыльный? Минутке нужны открытки, а я добегай до почты.
— Я одна добегу.
— Да кто же вас пустит, матушка? На дворе — ночь.
Молча шагают к почте — стармех и мама Тарасика.
— Николай Иванович!..
Молчание.
— Мне холодно.
Молчание.
Молчит. Рассердился. Как жалко! До чего это хорошо, когда тебе радуются! Ни за что. Просто так.
Хорошо, когда чьи-то глаза тебя отражают, сияя.
…Дедушка Искра… Да, да, конечно! Он сказал ей: «Полно тебе реветь, казанская сирота».
Он ей позволил растить Тарасика и любить Богдана.
И она была благодарна.
За все всегда бывала она благодарна. Богдану. Дедушке. Хлебу. Валенкам. Даже окну — за то, что светится в темноте.
А кто бывал благодарен ей?
Чья улыбка покорно вспархивала от ее взгляда? Кто хоть однажды дал ей волшебное право на дерзость, причуду, шутку?
Ага! Вот то-то оно и есть.
Спасибо!
Нет, нет… Она не хочет быть благодарной. Пусть все теперь будут благодарны ей. И он, Николай Иванович.
За что же?
А так. Просто так.
За то, что целый день ничего не ел. За то, что измок. За то, что надел узкий китель.
За то, что она позволила ему катать себя на качелях!
И, может, скажете, этого мало?.. Да?
— Открыток! — не поднимая глаз, сказала мама Тарасика. — С цветком или, если можно, с каким-нибудь видом… с кораблем или пристанью.
— Сколько?
— Десять.
Окошко мгновенно выбросило десять открыток с видами Петропавловска.
Мама Тарасика взяла их и быстро сунула открытки в карман. Вот эту, с самым красивым видом, она повезет Тарасику. Как ей хочется есть, обогреться. «На сегодняшний день ваш дом — наш танкер».
…Домой!.. Она устала. Ей хочется лечь. Услышать радио. Увидеть уютные, застланные дорожками коридоры танкера.
Домой!.. Дом покрыт новой крышей. На крыше — новые антенны. Вечер. Ярко отсвечивает в темноте снег. За окнами — большими и малыми — тоже загораются огни. Свет от зеленой лампы ложится кругом на письменный стол. У стола сидит человек. Он запустил пальцы в густые русые волосы.
Я люблю тебя, человек!.. Люблю твои волосы (которые встали дыбом, как колючки ежа), люблю твою щеку, которую вижу через окошко, помню вот эту косоворотку, которую столько раз стирала и штопала.
Твое лицо отразилось в лице моего Тарасика… Твой прозрачный взгляд — в его вишневом и косоватом; твои ногти в ногтях его коротких и толстых пальчиков; родинка с твоего плеча — на его пухлой и теплой шейке. Окно!.. Ты всегда мне светишься из темноты… Почему же я ничего о тебе не знаю?
— Товарищ стармех, извините, одну минутку, — сказала мама.
— Ох уж мне эти «Минутки», — улыбнувшись, ответил стармех.
Окно почтамта, оно ведь тоже окошко… Может быть, поэтому мама Тарасика возвратилась к нему.
— Нет ли у вас для меня письма?..
— Корреспонденцию до востребования выдаем до шести часов.
— Дорогая!.. Я приезжая. С танкера. Я проездом… Вот хоть его спросите!.. У меня… сынок…
— Тарас? — сказала старая женщина так уверенно, как будто прочла его имя в маминых расширившихся от удивления глазах.
— Тарасик. Точно. Откуда вы знаете?
— Вы Софья?.. Вам телеграмма.
— Мне? Нет, нет… Вы ошиблись. Я не давала этого адреса. Товарищ стармех, скажите ей, что она ошиблась!..
— Соня, бросьте. Не будьте ребенком. Давайте телеграмму сюда… — говорит стармех. — Вот так. Сейчас распечатаем… Успокойтесь, Соня!..