«Нет, — решила Марья, — это очень страшно. Скажу лучше, что я воровка, что когда я стираю, то ворую у хозяев белье, а потом продаю его на толкучке».
— Стой! Куда прешь? — оборвал ее мысли красноносый. — Не видишь, что ли, дворец свой? — закричал он, показывая на большой серый дом, огороженный высокой стеной.
От близости тюрьмы и окрика стражника у Марьи подкосились ноги. Она присела на корточки и совсем по-детски заплакала.
— Дяденька, — протягивая руки к конвоиру, со слезами просила она, — не веди меня туда, отпусти, ради бога. Век за тебя молиться буду… Отпусти! Убьют они меня…
Остановившись, провожатый с усмешкой посмотрел на плачущую женщину.
— Отпущу, как же! Против царя-батюшки бунтуешь, революции захотела? А теперь плачешь? Неохота в тюрьму идти? А раньше, когда бунтовать собралась, об этом не подумала! Вставай! — громко рявкнул стражник и, чтобы больше запугать арестованную, схватился за рукоятку тесака.
Не помня себя от страха, Марья поднялась и, содрогаясь всем телом, едва передвигая ноги, пошла к воротам тюрьмы.
В канцелярии присмиревший и подтянувшийся конвоир подал сидевшему за грязным столом сухопарому человеку какие-то бумаги. Прочитав их, тот что-то долго и старательно записывал, потом задумался.
— Постой, постой, — проговорил он. — А куда же я ее, паря, дену? Политическая ведь женского пола — ее отдельно сажать надо, а свободных камер ни одной. Вот напасть-то какая, и начальства, как на грех, ни души. Что же теперь мне с ней делать прикажете? А… С мужчинами запереть? А вдруг, не ровен час, блюститель какой нагрянет. Что тогда? «Кто, скажет, тебе разрешил политическую женщину с мужчинами, когда законом запрещено?» Вот и отвечай тогда. — Он сокрушенно покачал головой, но затем, подойдя к шкафу и вытащив оттуда какую-то бумагу, тихо рассмеялся. — Можно вместе с мужчинами. Вот оно, особое руководство. Вспомнил. Для пересыльных тюрем, в случае переполнения, разрешается. Парашу только в углу временной перегородкой отгородить сказано. Дать им, значит, три одеяла и дюжину мелких гвоздочков для этой надобности. Так и запишем, — заключил он, растягивая последние слова, — в три-и-надца-а-а-тую ка-а-а-ме-ру. На этом и то-о-чку поставим.
Шагая за надзирателем, Марья все крепче прижимала к себе платок. «Вот сейчас они начнут меня обыскивать и отберут все, что есть?» — думала она, глядя, как тюремщик открывает дверь камеры.
— Ну, заходи! Заходи! Чего еще стоишь? — прикрикнул тюремщик на Марью. — Или особого приглашения ждешь?
Зажмурив глаза, Марья шагнула через порог. От страха закружилась голова. Сделав еще два шага, она остановилась и стала напряженно ждать. Сзади захлопнулась дверь.
— Сюда проходите, — услышала Марья торопливый, негромкий голос и, подняв глаза, увидела суетившегося в углу человека. Он что-то поспешно убирал, освобождая место.
— Мерзавцы! — отчетливо прозвучал сердитый голос. — Женщину… тоже сюда…
Вдруг послышались подозрительные, как показалось Марье, вздохи, потом что-то брякнуло, и опять наступила гнетущая тишина.
— Смотрите, что делают, — снова услышала Марья тот же сердитый голос, — да как можно это терпеть? Убить их мало!
Вокруг заговорили, задвигались.
Из всего этого потока слов в ее сознание врезалось только одно слово: убить. Это окончательно подорвало ее силы: вздрогнув всем телом, она рывком потянула в себя воздух и, ткнувшись лицом в угол, зарыдала.
«Что же это такое? За что? — рыдала она. — За какие грехи меня бросили к этим бандитам? Что я сделала?» — спрашивала она себя и, не находя ответа, еще сильнее плакала. Однако ее никто не трогал, и она постепенно успокоилась.
Заключенные тихо разговаривали между собой.
Но лишь через некоторое время до ее сознания дошел смысл ведущихся в камере разговоров.
— Напрасно вы так думаете, — говорил мягким голосом сидящий поблизости от Марьи человек. — Пролетариат обязательно должен встать на защиту расстреливаемых и избиваемых крестьян. Ленин так и говорит: «Рабочий класс обязан защищать своего союзника». В этом сейчас весь смысл отношений между рабочими и крестьянами. Как вы этого не можете понять?
— Все это не так просто, — глубоко вздыхая, отвечал внушительный бас.
Не меняя положения, Марья слушала этот разговор, и ее начало охватывать сомнение. «Уж правильно ли я о них думаю? — спрашивала она себя. — Может быть, это и не разбойники».
— Конечно, не просто, — услышала она вдруг задорный голос молодого человека, до сих пор молчавшего. — Революция только еще начинается, а царский манифест — это обман. Нам не манифест нужен, а революционное правительство! Свобода нам нужна, вот что!
Продолжая слушать эти малопонятные, но совсем не страшные разговоры, Марья все больше и больше убеждалась, что она неправа.
Наконец, не утерпев, она тихонько повернула голову в другую сторону. Сидящий рядом человек поглядел на нее сочувственно и неодобрительно покачал головой.
— Разве можно так убиваться? — и с едва заметным упреком в голосе добавил: — Посмотрите, сколько здесь народу, а ведь никто не плачет.
Хмурое лицо говорившего неожиданно просветлело и стало нежным:
— Дети, наверное, у вас дома остались. Маленькие?..
— Да, сынок у меня там, маленький еще… Седьмой годок пошел, — обрадовавшись ответила Марья. И, все еще не понимая, с кем она имеет дело, вопросительно посмотрела на говорившего с ней человека.
— Ай-ай, шесть лет, воробышек еще! — покачал головой подошедший к ним богатырского роста широкоплечий мужчина, с черными, как смоль, давно не стриженными волнистыми волосами и добродушным, приветливым взглядом. — И ребенка не пожалели, мерзавцы. — Голос у него был густой и сильный, под стать фигуре.
Доброжелательность и теплота, с которой заключенные отнеслись к Марье, совершенно обезоружили ее. «Какие же это разбойники? — думала она. — И глаза у них, и лица точь-в-точь, как у хороших людей. Почему же я их ворами, разбойниками считаю?»
— Ну, что ж, давайте знакомиться, — предложил все еще стоявший около нар великан. — Вас как зовут?
— Марья Карпова, — поворачиваясь к нему лицом и не зная еще, как себя вести, ответила Марья.
— А моя фамилия Шапочкин. Валентин Шапочкин. Прошу любить и жаловать.
— Любите, но остерегайтесь, — засмеялся сидевший рядом с Марьей заключенный. — Особенно побаивайтесь, когда он будет близко проходить… Наступит на ногу, навек калекой оставит.
— Вы ему не очень-то верьте, — улыбнулся Шапочкин. — Я только случайно, по оплошке могу на ногу наступить, а Ершов, вот этот самый, не только ноги, но и руки может оттоптать. — И он по-детски улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами.
Теперь Ершов обратился к Марье:
— Знаете что, Карпова, чем плакать, вы лучше расскажите нам, за что вас сюда упрятали? Порядок у нас такой, новичкам про себя рассказывать.
Марья растерянно посмотрела на Ершова. Сказать, что ее посадили в тюрьму за воровство, она уже не решалась.
— А я и не знаю, за что меня посадили, — после недолгого молчания чистосердечно призналась она. — У мальчонки нога болит, ну, мы тут и жили. Я у богатых белье стирала, а он на перевязку каждый день ходил.
— А где жили-то? — спросил Шапочкин.
— Знакомый тут у нас есть один. Железнодорожник. Луганский Кузьма, — начала торопливо рассказывать Марья. — Уж куда, кажется, какие хорошие люди, а вот пришли сегодня жандармы, весь дом перевернули, все вверх дном поставили. А потом сына ихнего Володю и меня с собой забрали и вот сюда отправили.
— Но здесь-то вам объяснили, за что? — с заметным волнением спросил Ершов.
— Нет, — с горечью ответила Марья. — Не сказали.
— Вот-вот. Так и получается. Мертвым свободу, живых под арест! — сердито проговорил Шапочкин. — А Володю Луганского я знаю, хороший паренек. Честный, настойчивый. Жаль, что арестовали. — Он тяжело вздохнул и, махнув рукой, медленно опустился на нары.
— Все равно всех в тюрьму не запереть, — прервав наступившее тягостное молчание, сказал Ершов. — Много нас… И правда на нашей стороне. А у них что? Грубая сила. Обман. Плетьми и судами с народом разговаривают. Но этим они только приближают развязку.
По тому, как внимательно все слушали Ершова, Марья поняла, что он пользуется здесь особым уважением.
— Ну, расскажите же нам еще о себе, о своей семье, как вы жили на воле, кто у вас дома, — с ободряющей ласковой улыбкой снова обратился к Марье Ершов.
— Муж у меня дома остался, — уже охотно начала рассказывать Марья, — и свекор со свекровью. Алеша сейчас здесь в городе. Семья у нас дружная, — в первый раз улыбнувшись, продолжала она. — Все работящие, а на хлеб не всегда хватает, а про одежду даже и говорить нечего.
Ершов тяжело вздохнул.
— Счастья, значит, у нас нет, — сказал он, оглядывая свою собеседницу. — Правители наши все забрали, а нам только одно горе и нужду оставили.