И вдруг появился человек, срочно требующий Дурова. Его провели в гардеробную.
— Юрий Владимирович, — сказал он, обращаясь к моему отцу, — хорошо, что ещё успел вас застать! Уполномочен передать: приказ не действителен. Вы пока остаётесь здесь.
— Значит, цирк получил разрешение выступать в частях действующей армии?
Наконец-то! — обрадовался отец.
В это время в конюшню упала «зажигалка» (так называли мы для краткости термитные бомбы). Отец бросился туда. Незнакомец остался один в гардеробной, опасливо посматривая на раздражённого бомбёжкой гепарда. Возвратившись, отец застал удивительную сцену: попугай выкрикивал развесёлую немецкую песенку, гепард скалил клыки на пришельца, а тот, зажатый между гримировальным столиком и стеной, боялся пошевелиться.
— Вы знаете немецкий язык? — спросил незнакомца вскользь отец, отгоняя гепарда.
— Увы! К сожалению, кроме родного русского, не говорю ни на одном, разве что чуть-чуть балакаю по-украински. Однако сейчас речь о другом. Я остаюсь от управления комитета руководить прифронтовой бригадой.
— Очень хорошо. Тогда позвольте распорядиться, чтобы прекратили упаковку. Извините, что ещё на несколько минут я оставлю вас в этой весёлой компании, — указал отец на гепарда и заливающегося песней попугая.
— Только, пожалуйста, ненадолго! — с досадой обронил пришелец.
Ему действительно долго ждать не пришлось. Через несколько минут два красноармейца выводили его из гардеробной.
Пожалуй, в истории следовательской практики это был первый случай, что диверсанта помог обнаружить цирковой попугай. Отец моментально сообразил, что песенку могли вызвать у попугая только слова, сказанные по-немецки.
Были и настоящие подвиги четвероногих. Смоляне до сих пор помнят выражение «Лили-бум». Лили — слониха, ей в ту пору шёл тридцатый год, и весила она 240 пудов. Она работала и днём и вечером: днём — дружинницей на улицах, а вечером — актрисой в цирке. После вражеского налёта туда, где фугасная бомба проделала воронку или в щепы разнесла дом, срочно с дрессировщиком спешила дружинница Лили. К ней привыкли, её не боялись, и когда раздавалась команда «Лили-бум!», слониха становилсь живым тягачом и подъёмным краном: вытаскивала из воронки машину, разбирала брёвна разбитого дома. Сколько любви и благодарности доставалось ей в те дни! Когда Лили вели на вокзал вместе с цирковой кавалькадой, суровые глаза горожан теплели, провожая её, как солдата. Слониха шла с трудом, левая нога была прострелена и забинтована.
В вагоне Лили почувствовала себя легче, но обрушившаяся на вокзал бомбёжка заставила её «на нервной почве» совершить свой единственный дурной поступок. Людей в вагоне не было, все грузили клетки на платформы, и слониха, заметив ларь с продовольствием, без труда открыла крышку и стала жевать двухнедельные запасы на дорогу, щедро делясь со своими неразлучными друзьями: верблюдом Баядерой и карликовым осликом Пиком. Если б не раненная на боевом посту нога, пришлось бы Лили отвечать по всей строгости: продовольствия после её «работы» осталось только на двое суток.
Я могла бы без устали рассказывать о цирке и о четвероногих артистах, но было уже поздно. Прикорнувший у ног своей хозяйки бульдог Гром так храпел, что не хватало только молнии. И я прервала мою «краткую» речь. Она, как оказалось, длилась три часа и снискала много сторонников нашему будущему театру… А на следующий день я упивалась победой, глядя, как по двору гуляет «химический» Гром — бульдог, окрашенный в тигра чертёжной тушью.
ЗАВ. ПОСТАНОВОЧНОЙ ЧАСТЬЮ, ИЛИ ИВАН ГРИГОРЬЕВИЧ — «НЕ „ЗАНОЗА“»
Вскоре театр стал явью. Уже в красном уголке громоздился первый нехитрый реквизит: погремушки, куклы, сетка от гамака. Кружок «Умелые руки» приступал к тому, чего пока не умел. Там выпиливали деревянные бутылочки для кота и строили «кошкин дом», готовили цифры для собаки-математика. Но, как и в любом деле, здесь тоже были свои упрямые «но», те самые, которые приходилось извлекать, словно занозы.
К занозам относились двое не доверявшие театру людей. То было начальство дома: домоуправ и дворник. Домоуправ предусмотрительно молчал, доверив наблюдение за нашим театром родительскому комитету. Дворник высказывался вслух. Почти каждая репетиция начиналась с его «напутствия».
— И чего людям надо! Двор построен навырост: хочешь, в песочек играй, хочешь, на качелях побалуйся, опять же постарше если, так футбол, теннис или ещё чего — всего достаточно. Нет, понимаете ли, мало. — Он вздыхал, подходил к клетке с пятью крысами, пересчитывал их про себя, затем продолжал: — Если одной когда-нибудь не досчитаюсь — жалобу подам.
Распускать по дому крыс не позволю — вредительство одно получается. Грязь только разводят.
Однако с каждым днём речь его становилась добрее. Он всё чаще останавливался у клетки с крысами и как-то сделал для себя приятное открытие.
— Гляди-ка! — удивлённо говорил он. — Ведь пакость какая, и то чистоту любит. Ишь, морду лапочкой, лапочкой оттирает, умывается вроде. А шёрстку языком волос к волосу кладёт. Н-да, учитесь, — обращался он к нам. — Важно чистоту любить, а важнее — соблюдать. Они вот соблюдают.
Вскоре одним жестом дворник навсегда снял с себя прозвище «Заноза», которое обычно ребята произносили шёпотом за его спиной. Придя на репетицию, он достал из карманов три кулька семечек и сказал:
— Изъял у нарушителей в пользу театра. Пускайте подсолнух в дело, пусть крысики пощёлкают. Заслужили.
С тех пор он стал для нас всеми уважаемый Иван Григорьевич. Теперь ни одной репетиции не проходило без его участия. Иван Григорьевич лично наблюдал за установлением прожектора и макета земного шара. В последнем номере концерта стая голубей должна была слетаться в луче прожектора на макет земного шара. Символика финала была замечательной, зато репетиции трудны и плачевны. Состав голубиного ансамбля, где все были солистами, всё время менялся. К нам слеталось из-за корма такое количество голубей, что всем не хватало места на земном шаре, установленном в центральной клумбе.
Ещё мешали и воробьи. Чуя корм, они, как репьи, увязывались за голубями и портили всю картину. Я сокрушалась, ребята нервничали, а Иван Григорьевич нас успокаивал:
— Право, чего носы повесили? Воробьёв рассматривать надо вроде самодеятельности. Заинтересовались, и хорошо. Радоваться надо, что они при театре. Ведь от безобразия вы их отвлекаете. Раньше они по весне почки на сирени склёвывали, а теперь некогда — репетируют. Театр ваш, значит, полезен. Понимаете, ребятушки, штука какая получается!
Как-то Иван Григорьевич привёл к нам не репетицию мальчишек из соседнего двора.
— Принимайте как делегацию, — отрекомендовал мальчишек, выглядевших сорванцами. — Пусть здесь уму-разуму наберутся. Видали, кроме войны, у них во дворе ничего придумать не могут, — возмущённо закончил Иван Григорьевич.
— Да мы же не в войну играем…
— А что же?
— Мы шпиона ловим.
— Тогда почему дрались? — допрашивал Иван Григорьевич.
— Никто шпионом быть не хочет. По считалочке выпало Мишке, а он всех свиньями обозвал. Тут мы ему сначала за свиней, а потом уже по-настоящему, как полагается шпиону. Ведь Мишка расхныкался — пошёл домой жаловаться.
Разве такой может быть героем или космонавтом? Колька вот может, а он нет — ябеда.
Тут выступил вперёд наш мечтатель, веснушчатый Рыжик, Лёня Тютькин.
— А давайте-ка моего бульдога воздушным шпионом сделаем, в театре покажем.
— Нельзя, — задумчиво ответил Миша, — во-первых, воздушный шпион — шпион-лётчик. А твой бульдог летать не умеет; во-вторых, бульдог уже и судья на футболе и в пожарной команде занят.
— Всегда ты ничего не понимаешь, — обиделся Лёня и вопросительно посмотрел на меня. — Может, орла достать можно?
— Орёл не подойдёт, — ответил Миша Агафьин. — Хоть и хищник, но о нём говорить так нельзя. Вспомни: «Орлёнок, орлёнок…» — запел он и добавил: — Орёл — свобода, сила. А шпион… свинья, и только!
— Правильно, Миша. Вот если бы у нас была свинья, тогда бы обязательно мы сделали сценку про шпиона.
С пылом и жаром вели свою первую репетицию самые, пожалуй, молодые дрессировщики. Так мало было животных в их работе, такие были эти животные будничные, но любовь и вдохновенье вдруг превращали кошку в диковинку, а морскую свинку — в небылицу, которая есть на самом деле. Мы с Иваном Григорьевичем улыбались, глядя на них, и каждый из нас думал, конечно, о своём. Я ведь тоже когда-то верхом на палочке лихо гналась за фашистом, обиженно чувствуя себя рядовым, потому что командиром конного батальона был девятилетний мальчишка. Детство для меня — оно уже становилось дорогим воспоминанием, для них было сейчас жизнью. Будто отвечая на мои мысли, Иван Григорьевич сказал, покачав головой: