Но хуже всех была ключница Дарья Григорьевна.
— Людей надобно в страхе держать, — говорила она наставительно. — И учить их. Нешто можно людям волю давать? Их беспременно сечь надо…
Услышав это, Миша так громко начинал кричать:
«Уйди!» — что Дарье Григорьевне приходилось в конце концов уходить в буфетную.
А совсем поздно, когда Мишенька засыпал, прибегала Настя и, плача, тихонько целовала его.
— Господи, господи! Дай ты ему вырасти поскорее, этот нас в обиду не даст!
Он очень жалел тогда Настю.
В играх с товарищами он требовал беспрекословного подчинения, был вспыльчив и легко мог обидеть.
А обидев, пугался того, что совершил, и какая-то особая жалость делала его несчастным.
Однажды он больно ударил Ивашку деревянной саблей. Ивашка негромко заплакал, потирая ушибленное место.
Тогда он быстро протянул ему свое оружие.
— Ударь меня, — сказал он твердо. — Ударь так же, как я.
Ивашка посмотрел по сторонам и, убедившись в том, что их никто не видит, взял саблю и ударил. Миша сжал зубы, потер, в свою очередь, больное место и уже весело сказал:
— Ну, теперь опять давай драться, только без всего: одними кулаками.
А в другой раз он обидел Христину Осиповну.
Христина Осиповна была очень чувствительного нрава. В ящике ее комода, украшенного потемневшими портретами родителей и трех теток «aus Hannower»,[3] хранилась толстая книга под названием «История девицы Матильды».
Трогательную судьбу девицы Матильды Христина Осиповна рассказывала по вечерам Насте, в определенных местах неизменно вздыхая и в определенных местах поднося платок к глазам.
— И тогда фрейлен Матильда, — заканчивала она обыкновенно свой рассказ, — осталась, как я, совсем, совсем один за весь белый свет!
Однажды в теплый августовский вечер Христина Осиповна читала по обыкновению свою книгу, сидя на садовой скамейке, в то время как Миша настоятельно требовал, чтобы она пошла с ним к пруду, где они бывали в жаркие дни. Христина Осиповна отказалась туда идти. Тогда он рассердился и ударил по ее любимой книге, разорвав от края до края страницу из жизни девицы Матильды.
Бедная немка всплеснула руками, глядя с ужасом на испорченную книгу.
— О Мишенка! — горестно сказала она. И что-то задрожало в ее голосе: — Du bist ein böser Knabe![4]
Он посмотрел на оторванный кусок страницы, на огорченное лицо Христины Осиповны, на глаза ее, в которых стояли слезы обиды… Что-то сжало ему горло, смуглое лицо побледнело, и он заплакал, уткнувшись носом в серую, в крупную рыжую клетку юбку Христины Осиповны.
Она испугалась и поспешила утешить его, стараясь поднять его голову.
— Ну, довольно, Мишенка, — повторила она. — Ты карош, ты больше не будешь.
В полном согласии, держась за руки, явились они с Христиной Осиповной домой, когда в столовой уже зажигали свечи, а бабушка раскладывала свой вечерний пасьянс.
Ивашка третий день не приходил. Миша хотел спросить о нем у Макара-столяра, Ивашкиного дяди, который часто делал для него что-нибудь интересное: то лодочку с маленькими веслами, то санки, то деревянное ружье. Но дядя Макар тоже что-то давно не появлялся.
В самую жару, когда все отдыхали после обеда, Миша осторожно вышел из дому и, миновав парк, побежал на деревню.
Дверь Ивашкиной избы была открыта. Миша перешагнул порог и замер. Духота в избе была такая, точно оттуда вышел весь воздух. Стаи мух носились над столом и бились в стекла низеньких окошек. Ивашка хлебал ложкой квас из деревянной миски, стоявшей на столе, а седой дед с ложкой в руке сидел неподвижно, опустив белую голову.
— Ивашка! — окликнул Миша с порога. — Ты что не приходишь?
Товарищ его игр, встав с лавки, медленно подошел к нему. Мише показалось, что у него стали другая походка и другое лицо…
— Дядю Макара у нас староста продал, — тихо сказал он. — Вон дедушка плачет.
Ивашка тихонько всхлипнул и вытер глаза рукавом.
— Как продал? — испуганно переспросил Миша.
— Как всех продают… Одни мы теперь с дедушкой-то. За недоимки староста запродал, — угрюмо пояснил Ивашка.
Миша растерянно окинул взглядом все жилище Ивашки: маленькие окошки, закопченные стены. В углу еще лежали на полу стружки — следы работы дяди Макара. Потом посмотрел на старого деда и медленно побрел домой, чувствуя, что он в чем-то виноват перед своим другом, глубоко и непоправимо.
В этот вечер он долго сидел молча в любимом углу — в столовой на ковре. Потом поднял на бабушку большие темные глаза и тихо спросил:
— Бабушка, а меня тоже староста может продать?
Бабушка выронила из рук карты. Мсье Леви закашлялся и поправил очки, а Христина Осиповна так быстро опустилась на стул около двери, точно у нее вдруг отнялись обе ноги.
— Что ты такое говоришь, Мишенька, кто тебя научил? — Бабушка в волнении оглянулась на мсье Леви.
Но Миша повторил:
— Может… продать староста?
— Кого? Тебя?! — переспросила бабушка и засмеялась под этим упорным и непонятным ей детским взглядом. — Тебя, мой дружок, продать не могут.
Карты опять стали ложиться на свои места.
— А почему дядю Макара могут? — сказал он тихо.
— Это которого — Ивашкиного, что ль? — сразу успокаиваясь, обняла его бабушка. — Ивашкин дядя крепостной, а ты, мой дружок, дворянин и помещиком будешь. Помещиков не продают никогда. А продают, Мишенька, только крепостных.
— Людей? — перебил он бабушку, вспоминая обычное выражение Дарьи Григорьевны.
— Ну да, людей, — ответила бабушка.
— А почему? — Он смотрел куда-то в сторону.
— Как почему? — Бабушка не сразу нашла ответ. — Да потому, что они крестьяне, вот их и позволяют продавать… и… покупать.
— Кто позволяет?
Но тут бабушка рассердилась и решительно сказала:
— Когда вырастешь, дружок мой, все узнаешь. А сейчас иди спать.
И сама отвела его наверх.
Утро следующего дня рано заглянуло в Мишину комнату золотым солнечным глазом. Тихо двигались на стенах и на полу тени от зеленых веток, качавшихся за окном.
— Мишенка! — ласково окликнула его Христина Осиповна, заканчивая перед зеркалом свою прическу. — Guten Morgen! Die Sonne leuchtet, und der Himmel ist wunderblau![5]
В самом деле день обещал быть чудесным! Солнце сияло на совершенно безоблачном небе, и весь воздух казался голубым.
Но Мишенька был серьезен в это утро и деловито спросил Христину Осиповну:
— А бабушка встала?
— Natürlich![6] — весело ответила немка.
Тогда Миша быстро и очень решительно стал одеваться.
А бабушка в это утро в третий раз написала родным в Петербург, прося подыскать ей хорошего гувернера, да поскорей, так как внук ее стал интересоваться вопросами, не подходящими для его возраста.
Она прочитала это письмо мсье Леви, и тот вполне одобрил ее намерение.
— Тем более, — сказал он, — что и мсье le pére этого желал.
Мсье Леви, несмотря на свое краткое знакомство с Юрием Петровичем, питал к нему большое уважение и время от времени сообщал в письменной форме о состоянии здоровья Миши, которое все еще доставляло ему немало забот. Причина слабости Миши коренилась, по глубокому убеждению мсье Леви, в чрезмерной силе воображения, которую он усматривал даже в той склонности Мишеньки, которая проявлялась в первые годы его жизни и о которой любила, смеясь, рассказывать Елизавета Алексеевна:
— Бывало, увидит нашу кошку Мотьку и повторяет: «Кошка — окошко», «Окошко — кошка…» Даже надоест! А то пойдет к Христине Осиповне и скажет ей по-немецки, как новость какую: «Кнабе — рабе», «Тиш и фиш»… И не смеется, а точно ему это страсть как удивительно!
Отворилась дверь, и Миша вбежал в комнату. Он быстро поцеловал бабушку, поздоровался с мсье Леви и решительно забрался к бабушке на колени, что делал в тех случаях, когда хотел ее о чем-нибудь попросить.
— Ну что, шалун? Каково спал нынче?
Но внук не ответил на вопрос. Он глядел ей в глаза пытливым и настойчивым взглядом.
— Бабушка, а где ваш Гнедой?
— Вот тебе раз! — рассмеялась бабушка. — Как это где? На конюшне! Ведь ты его сам третьего дня с руки сахаром кормил.
— А где он был?
— Когда?
— Прежде! Совсем прежде!
— Да что ты, Мишенька? Когда прежде-то? У помещика Мосолова был, я его туда продала.
— А после?
— А после вернула. Увидела, что новый конь хуже, поехала к Мосолову и вернула.
— А почему он отдал?
— Как это «почему»? Потому что я ему деньги вернула!
— Бабушка! — сказал Миша и остановился на мгновенье, переводя дыхание. — Верните дядю Макара… как Гнедого вернули!
Бабушка, не шевелясь, во все глаза смотрела на внука.