— Вот тебе ручка. Пиши!
Валера озлобленно посмотрел на нее снизу вверх.
— А вы напишите, что плохо преподаете.
Сказав это, он отодвинулся на самый край, столкнув сидящую рядом с ним тихую девочку Свету Пономареву. Та чуть не упала, оперлась о стену, выпрямилась и стояла теперь у стены, не возмущаясь действиями Валеры, выжидая с молчаливым любопытством, что дальше будет. Анна Федоровна яростно смотрела некоторое время на Валеру. Щеки у нее подрагивали от неприязни к этому толстозадому злому мальчику.
— Встань! — крикнула она. Но это было не совсем то, чего она хотела. — Вон из класса!
Валера не осмелился выйти в проход, где стояла учительница. Светка посторонилась, и он полез вдоль стены, вытирая своим не по-мальчишески толстым задом штукатурку. Анна Федоровна шла по проходу параллельно с ним.
— Значит, не нравятся тебе мои уроки, рыбынька?
— Я правду сказал.
— Мы не «рыбыньки», — подала голос с «Камчатки» Маржалета, Маргарита Кравцова.
Анна Федоровна резко обернулась. Она хотела спросить у этой грудастой девицы: «А кто же вы?», но не спросила, ученики действительно не «рыбыньки». Называть их сейчас «рыбыньками», как она это привыкла делать, было бы глупо. Но что-то надо было ответить, а она не знала что. Она вздохнула и ничего не сказала. А Маржалета, видя растерянность учительницы, поднялась, одернула платье на груди и боках и, наклонив голову, проговорила, словно перед ней была мать или подруга:
— Давыдова Алена пишет стихи, а вы не знаете. Ну, скажите честно, знаете?
— Да, знаю, — ответила Анна Федоровна. — Читала в стенгазете.
— Ну, что скажете — плохие?
— Я скажу, Кравцова, сядь! А ты что стоишь, барышня? — набросилась она на Светку Пономареву. — Тебе тоже мои уроки не нравятся? Кого еще не устраивают мои уроки? Дверь открыта. Идите!
Алена рывком поднялась. С минуту она соображала, что же делать дальше и что сказать. Она хотела сказать, что дело не в стихах, она сама знает все про свои стихи, никто Маржалету не просил выступать.
— Что, Давыдова? Иди! Иди! — сказала Анна Федоровна.
— Зачем вы так с Пономаревой? И вообще?
— Магнитофон укрепляет знания. Чем плохо? Во!
— Сядь! — дернули Мишку Зуева сзади за пиджак. Он сел, но не сдался:
— Чего? Я за технический прогресс.
Учительница смотрела на Алену.
— Ну что, Давыдова? Ну что?
— И вообще! — повторила Алена.
— И вообще, Давыдова, встала — иди! Я не собираюсь перед тобой отчитываться.
Алена хлопнула крышкой парты и пошла к двери. Вслед за ней поднялась Раиса Русакова. Захлопали крышки парт. Пробежала мимо учительницы, вытирая слезы, всхлипывая, Светка Пономарева; за ней — Маржалета, Людмила Попова и Людмила Стрижева, другие…
Анна Федоровна стояла у своего стола, не решаясь никого остановить. Она даже не могла им ничего сказать, только открывала и закрывала рот. Щеки у нее обвисли, оскорбленно подрагивали. Она слышала топот по коридору, он отдавался у нее в висках. Потом увидела из окна ребят, выбегающих из школы. «Как же это можно? — подумала она. — Я же в классе. Это — вызов, прямое оскорбление. Не мне! Это оскорбление не мне! — Она ухватилась за спасительную мысль. — Это же они не от меня убегают. Это они от Великой Русской Литературы убегают. Катитесь, рыбыньки! Пушкин и Лев Толстой за вами не побегут».
Последними покинули класс Сережка Жуков и Лялька Киселева. Они неторопливо собрали свои тетради и даже попрощались. Сережка Жуков просто кивнул. Лялька Киселева сказала печальным голосом:
— До свиданья, Анна Федоровна!
Учительница им не ответила. Она оправила свитер и вышла из класса раньше, чем сочувствующие вроде бы ей мальчик и девочка достигли дверей.
Директор школы, Андрей Николаевич Казаков, был на уроке. Когда прозвенел звонок, Анна Федоровна и завуч Нина Алексеевна вышли в коридор, чтобы его встретить. Нина Алексеевна накурилась во время разговора в учительской (каждое ЧП она принимала близко к сердцу) и сейчас жевала воздух, собирая брезгливые морщины на лбу и вокруг рта.
В конце коридора из класса вышел высокий худой мужчина в темном костюме. За ним, слегка сгибаясь под тяжестью магнитофона «Комета», шагал почти такой же высокий парень из 9 «А» Юра Белкин. Еще двое мальчишек, отталкивая друг друга, быстро шли рядом с директором, что-то оживленно говоря ему, жестикулируя. «Так когда-то заканчивались уроки и у меня, — подумала Анна Федоровна, — хотя я и не пользовалась магнитофоном».
— Андрей Николаевич, вы к себе? — сказала завуч, преграждая дорогу всей компании.
Мальчишки, которые разговаривали с директором, сразу же убежали. Юра Белкин поставил магнитофон на пол, надеясь переждать. Но обе учительницы смотрели на директора и молчали. И Андрей Николаевич сказал:
— Иди, Юра! Спасибо! Дальше я сам.
У директора светлые волосы и светло-голубые глаза с коричневой крапинкой в левом зрачке, которая придавала ему несерьезный, несимметричный вид. Волосы при каждом движении головы рассыпались, нависали над впалыми щеками и острыми скулами. Некоторые пряди падали на глаза. Движением головы или руки он забрасывал их назад. Делать это приходилось часто, и оттого взгляд, устремленный поверх голов, придавал его фигуре горделивую и вместе с тем легкомысленную осанку.
— Андрей Николаевич, чепэ, — сказала завуч. — Девятый «Великолепный»… Сбежали с урока… во время урока… при живой учительнице.
— Не сбежали, просто ушли, заявили, что я не так преподаю…
— Девятый «Великолепный», вы говорите? А что же тут великолепного? — спросил директор, дружелюбно улыбаясь и глядя на Нину Алексеевну веселым с крапинкой зрачком.
— Мы так привыкли «Ашники», «Бэшники», девятый «В» — «Великолепный». Представляете, какая наглость?
Андрей Николаевич был человек новый в школе, для многих непонятный. Защитив кандидатскую диссертацию, он неожиданно для всех перешел работать в школу. Решение его казалось легкомысленным, отвечающим общему впечатлению от его внешности и характера. Он, улыбаясь, говорил: «Новая работа ближе к дому, ближе к жизни». Иногда добавлял: «Где у нас сейчас идет перестройка, революция? В школе. А я историк». Если очень досаждали, становился совершенно серьезным, говорил о роли школы в обществе. Если спрашивали, собирается ли писать докторскую, снова отшучивался и, возвращаясь к мысли «революция — в школе», приводил слова Ленина, написавшего в конце неоконченной книги «Государство и революция»: «Приятнее и полезнее опыт революции проделывать, чем о нем писать».
— Мы должны принять какие-нибудь карательные меры? — спросил директор.
— Я думаю, педсовет с родителями, — ответила завуч. — Что это такое? Совсем распустились.
— Хорошо, — сказал Андрей Николаевич, наклоняясь, чтобы взять магнитофон. — Хорошо.
У Анны Федоровны в этот день были еще два урока в параллельных 9 «А» и 9 «Б». Она провела их собранно, поразив ребят в 9 «Б» вступительным словом о Великой Русской Литературе. Она говорила минут двадцать сначала с ноткой равнодушия, какой-то безнадежности, как бы для себя, а не для класса. А потом крикнула, обернувшись на шум, с болью:
— Ну, что же вы не слышите никого — ни Чехова, ни Толстого… Вы же наследники Великой Литературы. Вы всегда найдете в ней опору для своих сомнений и страданий… Если, конечно, будете способны сомневаться и страдать.
Надо было им сказать еще что-то. Она видела: не доходят ее слова. Только удивление в глазах: «Чего расстрадалась?» Но уже подступала головная боль и бессмысленными казались сквозь эту боль слова: «Великая Русская Литература! Великая Русская Литература!» Общие слова — великая или какая, если не прочитаны книги, если прочитан только учебник для того, чтобы, заикаясь и спотыкаясь, разобрать у доски образы. И получаются из образов образины. Как же объяснить? И можно ли объяснить?
Лев Толстой сказал, что искусство есть способность одного человека заражать своими чувствами другого. «Что же тут объяснять?» Она помнила слова Толстого неточно, но последняя фраза врезалась в сознание дословно: «Что же тут объяснять?» А она стоит и объясняет: великая, великая. «Великая дура!»
Снег летел в лицо мокрый, густой, подкрашенный красным светом светофора. Подойдя к перекрестку, Анна Федоровна загородилась от снега и красного светофора варежкой. Головная боль была совершенно невыносимой, и сквозь эту боль невыносимы были мысли о том, что она плохая учительница, которая не знает, как преподавать литературу, чтобы от этого была польза. Разве она не потеряла здоровье, разбиваясь перед ними в лепешку? Разве считалась со временем, особенно когда была помоложе? На экскурсию так на экскурсию. Сидеть летом в кабинете, консультировать тех, у кого переэкзаменовка, — пожалуйста. В колхоз ездила и за себя и за других. Старалась, воспитывала молодое поколение, способное чувствовать прекрасное. Великую Русскую Литературу. А воспитала сорную траву, васильки. Алена Давыдова — василек! Куманин — пырей, бузина, волчья ягода, а эта — василек. Голубеет, в вазу поставить хочется. А залюбуешься таким васильком и останешься без хлеба, без сочувствия в старости. «Ох, васильки, васильки, сколько вас выросло в поле? В школе?»