Кузнечики на жаре расцокались. Всем лето пригоже, да макушка тяжела. Скотина, задрав хвосты, по полям носится – оводы-аспиды заели. На зелёные июльские луга Козьма и Дамиан пришли – все на покос пошли.
На Казанскую Божию Матерь Ефросинья из лесу черницы[3] в лопушке, как когда-то Улита, Илье принесла. Грустно улыбнулся Илья и сказал чуть слышно:
– Пошли, Господи, счастье рабе твоей Иулите и… рыжему, конопатому суженому её.
А они будто услышали и на Ильин день пришли Илью с Днём Ангела поздравить. А он им обоим, нежданно для себя, так обрадовался – до сумерек из избы не отпускал.
А в полях уже хлеб заколосился.
– Кукушек чего-то не слыхать.
– Да они, Илюша, житным колосом подавились, – смеётся отец, – столько хлебу уродилось, прямо беда.
– Эх, не могу я тебе помочь, батюшка…
– Не кручинься, сынок! Столько добрых людей мне подсобить обещались – не счесть. Будем зимой с хлебом.
А вот Борис и Глеб – поспел хлеб. Все, даже дети малые, в поле. Один Илья в избе. Задумчиво крутит меж пальцев второй узелок на бечеве от креста, на то место настороженно поглядывает, где в прошлый раз святой Глеб стоял. Вдруг в свой день придёт и спросит: «Ну, Илья, усмирил ли гордыню свою?» Что ответить?
В тревожном ожидании день мимо прошёл. Только ночью Илья вздохнул с облегчением: не надо пока ответа держать, не готов ещё…
Осенины в яркий сарафан землю вырядили, и настало бабье лето. Полетели неведомо куда, на тёмные воды или прямо на небо, журавушки, стрижи и касаточки, а ласточки, сказывают, сцепившись ножками, в реках и озёрах от зимы прячутся.
– Всякому лету аминь, – вздохнула Ефросинья, – и у нас похороны на дворе.
– Да ты что, матушка! Какие похороны?
– Да не пужайся, Илюша, тараканьи. На-ка вот, выдолби в репке серединку. Мы в неё мух уложим и тараканов, сколь наловим, и будет им в этом гробу смерть на всю зиму[4].
– У этих горе, а у коров праздник – быки в гости пожаловали, – озорно щурится отец. – На весь Муром ревут от радости.
Листопад октябрьскую хлябь засыпать торопится, чтобы Божья Матерь свой небесный покров не на грязь постелила. И когда в октябре Илья будто впервые увидел чудесное, блистающее на траве небесное покрывало, а на нём серебряную, от инея сверкающую иву, со страхом перекрестился, решив, что это сама Богородица во дворе стоит.
Торопливо вытирая нежданные слёзы, глядел могучий Илья на это чудо и шептал:
– Матушка, матушка моя! Жизни за тебя не жаль…
Ещё несколько долгих лет минули. Илье уж тридцать. Борода густая, тёмная, плечи богатырские, а в глазах свет, покой и мудрость. Эх, кабы ноги его каменные такими же податливыми стали, как душа. А душа его за эти годы много к Богу подвинулась.
Тёплый августовский сумерек на порог тихонько присел, в избу осторожно заглядывает, а войти боится. Там смоляная лучина потрескивает, она сейчас в доме хозяйка.
Матушка с отцом ушли в церковь. Сегодня светлый праздник – Преображение Господне, а Илья сидит под образами и задумчиво глядит на маленький, тёплый огонёк, и вот он уже не здесь, на постылой лавке, а там, за далёким морем, в горах…
«И по прошествии дней шести взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна и возвёл на гору высокую особо их одних, и преобразился пред ними: одежды Его сделались блистающими, весьма белыми, как снег, как на земле белильщик не может выбелить.
И явился им Илия с Моисеем и беседовали с Иисусом.
При сём Пётр сказал Иисусу: «Равви! Хорошо нам здесь быть, сделаем три кущи: Тебе одну, Моисею одну и одну Илии».
Ибо не знал, что сказать, потому что они были в страхе.
И явилось облако, осеняющее их, и из облака исшёл глас, глаголющий:
– Сей есть сын Мой возлюбленный, Его слушайте.
И, внезапно посмотревши вокруг, никого более с собой не видели, кроме одного Иисуса.
Когда же сходили они с горы, Он не велел никому рассказывать о том, что видели, доколе Сын Человеческий не воскреснет из мёртвых.
И они удержали это слово, спрашивая друг друга, что значит: «воскреснуть из мёртвых»[5].
Внезапно в тишине громко скрипнули ступени, и кто-то сказал из-за двери:
– Эй, люди добрые! Пустите Христа ради паломника[6] переночевать.
– Входи, входи, мил человек, – обрадовался Илья.
В избу бодро шагнул маленький сухонький старичок с длинной седой бородой, поставил у стены посох и снял пыльный колпак. Илья невольную улыбку ладонью прикрыл – голова старика на облупленную крашенку[7] стала похожа, снизу, до бровей, коричневая от загара, а острая лысина нежно-белая.
Трижды перекрестился дед, поклонился в пояс, весело глянул на Илью и сказал:
– Ну, Илья, чем путника дорогого-нежданного угощать будешь?
– Да откуда ты меня знаешь? – удивился Илья.
– Э-э, пока из Киева шёл, стольких людей повидал-послушал! А муромский люд всё про твоё страстнотерпное сидение много рассказывал.
– Эка чего удумали! – смутился Илья.
– Да ты не красней, как девица. Подвиг твой людям нужен. Да… Вот я где, думаешь, побывал? В самом Киево-Печерском монастыре. Тамошние старцы-монахи своей праведной жизнью такие Божьи чудеса являют, что наше житьё рядом с ними одно вяканье и ковырянье.
Илья недоверчиво усмехнулся.
– Истинную правду говорю! – торопливо перекрестился дед. – Я б тебе такого порассказывал, да только вишь какое дело – рассказывал ка моя проголодалась.
– Ах ты, Господи! – всполошился Илья. – Что ж это я, недотёпа! Возьми, дедунь, в печи чего хочешь и ешь вдоволь.
А старичок, видать, исполнительный был, с первого разу такие просьбы беспрекословно исполнял. Мигом из тёплой печи ухватом горшок каши выволок, хлебушек из тряпицы развернул, луковицу скоро очистил, перекрестился, и пяти минут не прошло, как полгоршка в своё тщедушное тело уместил. Ложку облизал, крошки со стола в ладонь смахнул и туда же, в «рассказывалку».
– А теперь, – говорит, – слушай, Илюша, истинные сказания про печерских чудотворных старцев.
И так строго на Илью глянул, что он невольно на лавке выпрямился.
– Преподобный Антоний, тот, что основал этот монастырь, сначала на Афонскую святую гору пришёл и так воспламенился любовью к Богу, что стал умолять тамошнего игумена постричь его в монахи. А игумен, предвидя его будущую святую жизнь, постриг его.
Прошло немало времени, призывает этот игумен Антония и говорит: «Было мне нынче повелено от Бога идти тебе на Русь, в Киев. Иди с миром».
Он и пошёл и возле Днепра на высоком холме нашёл себе пещерку, что некогда варяги выкопали, сотворил молитву и поселился тут. И такую строгую жизнь сам себе назначил, что все, кто про это узнавал, приходили его жалеть. Он же ничего у них не брал, а только денно и нощно молился и через день немного сухого хлеба с водой съедал.
Стали приходящие возле него селиться в пещерах, и тогда же пришёл ещё один великий подвижник Феодосий. Было ему 23 года. Мать же никак не хотела видеть сына монахом, запирала на ключ, а если всё же он убегал, ловила и прилюдно била.
И не только одного Феодосия били.
После смерти благоверного князя Ярослава на престол сел Изяслав, и в это же время пришёл в пещеры блаженный Варлаам, сын сильнобогатого боярина Иоанна, и говорит: «Постригите меня в монахи, святые отцы». Ну они, согласно его желания, и постригли.
И тут, Илюша, богатый отец его так озлился, что пришёл со многими слугами и с великой яростью разогнал монахов во все стороны, а сына своего, блаженного Варлаама, извлёк из пещеры на свет Божий, сорвал с него убогие монашеские одежды и, облёкши в богатое боярское платье, поволок в свои палаты.
И князь Изяслав тоже разгневался на Антония и тотчас приказал все пещеры раскопать. Но княгиня его, добрая душа, умолила не гневить Бога, оставить старцев на месте.
Что он и сделал. И Антоний с братией ещё сорок лет в пещерах прожил, больных исцелял и пророчествовал. И всё сбывалось, как он предрекал.
– А что сбывалось-то?
– Про многое не знаю, врать не буду, но вот однажды пришли к Антонию три князя Ярославича: Изяслав, князь Киевский, Святослав Черниговский и Всеволод Переяславский, и говорят:
«Идём мы походом на половцев. Благослови, святой отец».
Антоний же, провидя судьбу каждого, прослезился и ответил:
«Ради грехов ваших вы будете поражены варварами. Многие из воинов будут потоплены в реке, другие будут томимы в плену, а прочие падут от меча».
Что и сбылось на реке Альте. Войско наше побили, князья бегством спаслись, а поганые половцы по всей Руси рассеялись и принялись губить и разорять её…
Илья с такой яростью грохнул кулачищами по дубовой столешнице, что старичок со страха под самый потолок взвился, чуть было доски головой не пробил.
– Ну нет, Илюша, – опасливо сказал дед, – ежели ты так серчать будешь, я, пожалуй, помолчу лучше.
– Да как же не серчать-то! – воскликнул Илья. – Уж сколько лет сыроедцы[8] эти, как саранча, лезут, и никто им руки загребущие не укоротит.