Но этой надежде не суждено было сбыться. Грен-де-Сель осмотрел фуру, постучал по ней крючком, заменявшим ему ампутированную руку, и с видом презрительного сожаления предложил за нее пятнадцать франков.
— Так мало! — вскричала Перрина.
— А что я с ней буду делать? И то ведь из одной жалости к вам покупаю.
— Можно ли будет нам снять у вас комнату?
— Сколько угодно.
Сошлись на семнадцати с половиной франках за фуру, с тем что Перрина и ее мать снимут у Грен-де-Селя комнату, но днем будут иметь право пользоваться своей повозкой, поскольку в ней не так душно.
Грен-де-Сель повел Перрину осмотреть ее комнату. Помещение оказалось на редкость грязным и вонючим.
— Доктор знает эти комнаты? — спросила девочка с сомнением.
— Конечно, знает: он часто приезжал сюда к Маркизе, когда лечил ее.
Раз доктору эти комнаты были известны, стало быть, в них можно было жить, — иначе он не рекомендовал бы их. Если в одной из них жила маркиза, отчего же в другой не поселиться Перрине с матерью?
— Это будет вам стоить восемь су в день, — сказал Грен-де-Сель, — да три су за осла и шесть су за фуру.
— За какую фуру? Ведь вы ее у нас купили?
— Вы будете ею пользоваться, стало быть, должны и платить.
Перрина не нашлась, что ответить. Не в первый раз ее обманывали. Она уже к этому привыкла…
Большую часть дня Перрина потратила на приведение в порядок комнаты, в которой они собирались поселиться: она вымыла пол, протерла стены, потолок и окно, наверное, не видавшее ничего подобного с самого дня постройки дома.
Во время бесконечных путешествий от дома к колодцу, откуда приходилось брать воду для мытья, она заметила, что в этом углу двора росла не одна трава и чертополох. Из близлежащих садов ветром сюда занесло семена кое-каких растений, и, кроме того, соседи набросали сюда же отростки ненужных им больше цветов. Некоторые из этих отростков и семян, попавшие на подходящую для них почву, не только взошли, но и расцвели.
При виде цветов девочке пришла в голову мысль собрать букеты из красного и лилового левкоя и гвоздики и поста вить их в комнате, чтобы перебить удушливый запах и хот немного оживить обстановку… Несмотря на то, что у цветов явно не было хозяина, поскольку Паликар мог щипать их в свое удовольствие, Перрина все-таки не рискнула сорвать ни одного стебелька без позволения Грен-де-Селя.
— На продажу? — спросил он.
— Нет, просто чтобы поставить в нашу комнату.
— Сколько угодно. Но если ты захочешь торговать ими то я начну с того, что сам их тебе продам; а если это для тебя, то не стесняйся, малютка. Ты любишь запах цветов, а люблю запах вина и только его и умею различать…
Из сваленной в кучу битой посуды она отобрала более или менее целые вазочки и поставила в них свои букеты. Так как цветы были сорваны в середине дня, то скоро комната наполнилась благоуханием левкоя и гвоздики, и даже как будто стало светлее.
Убирая свою квартиру, Перрина заодно успела познакомиться и со своими соседями: с одной стороны жила старушка, носившая на седых волосах чепчик, украшенный трехцветными лентами, наподобие французского флага; с другой — очень высокого роста человек, согнувшийся вдвое, всегда в кожаном фартуке, таком длинном и широком, что, казалось, это было единственное его одеяние. Женщина в трехцветном чепчике была уличной певицей, как сообщил Перрине человек в фартуке. Это и была та самая Маркиза, про которую говорил Грен-де-Сель; каждый день она уходила из Шан-Гильо с красным зонтиком и толстой палкой, из которых она сооружала навес, когда устраивалась петь на перекрестках или на мостах. Что касается человека в фартуке, то, по словам Маркизы, он занимался починкой старой обуви и с утра до вечера работал, немой, как рыба, за что получил прозвище «Дядюшки Карася»; но хотя он и не говорил почти ничего, зато производил оглушительный шум своим молотком.
Солнце уже катилось к закату, когда Перрина покончила с обустройством помещения и смогла перевести туда мать. Бедная женщина была глубоко тронута, увидев расставленные в комнате цветы…
— Как ты добра к своей матери, дорогая девочка! — проговорила она.
— Я добра сама к себе, мама: если бы ты знала, как я счастлива, что могу доставить тебе удовольствие.
Правда, с наступлением ночи цветы пришлось вынести во двор, — так сильно они благоухали, — и тогда запах старого дома снова дал о себе знать. Но больная не решилась жаловаться, тем более что это все равно ничего бы не дало: они не могли покинуть Шан-Гильо и отправиться в другое место.
Ночью больная металась во сне и даже бредила; когда утром пришел доктор, он нашел, что ей хуже, и решил попробовать другое лекарство. Пришлось опять идти в аптеку, где на этот раз потребовали пять франков. Перрина, не задумываясь, храбро уплатила их; но потом сердце ее болезненно сжалось: как дотянут они при таких расходах до среды, дня продажи бедного Паликара? Если и на следующий день лекарства обойдутся в пять франков, где она возьмет эту сумму?
В дни скитаний, когда она вместе с родителями пробиралась по горам, им не раз приходилось голодать, особенно с тех пор, как они покинули Грецию и направились во Францию. Но это было совсем не то. В горах у них всегда была надежда найти какие-нибудь плоды, овощи, дичь, которые послужили бы им неплохим ужином, надежда встретить крестьян — греческих, боснийских, австрийских или тирольских, которые согласились бы сфотографироваться за несколько су. В Париже все по-другому: нет денег — нет и надежды, а их деньги подходили к концу. Что же делать? Самое ужасное было то, что ей приходилось самой отвечать на этот вопрос, а что могла она ответить и что могла предпринять? Мать ее была тяжело больна, и решать все оставалось только самой Перрине, так что настоящей матерью оказывалась именно она, хотя и была еще совсем ребенком.
Еще если бы здоровье матери поправлялось, ей было бы намного легче. Но, хотя больная никогда не жаловалась, повторяя, напротив, свое обычное «это пройдет», все-таки Перрина ясно видела, что в действительности «это не проходило»: у матери не было ни сна, ни аппетита; лихорадка, слабость и угнетенное состояние духа, напротив, усиливались с каждым днем.
Во вторник утром, когда пришел доктор, ее опасения относительно перемены лекарства оправдались: после быстрого осмотра больной доктор Сандриэ достал из кармана свою записную книжку, вызывающую у Перрины столько тревог, и приготовился писать рецепт; но в ту минуту, когда он уже взялся за карандаш, она осмелилась его остановить.
— Господин доктор, если лекарство, которое вы хотите выписать, не очень нужно для больной сейчас, то нельзя ли назначить только самое необходимое?
— Что вы хотите этим сказать? — сердито спросил доктор.
Она явно волновалась, но, несмотря на это, храбро продолжила:
— Дело в том, что у нас не очень много денег сегодня и получим мы их только завтра; поэтому…
Доктор взглянул на нее, затем осмотрелся кругом, будто только теперь заметил царившую здесь бедность, и положил записную книжку обратно в карман.
— Мы переменим лекарство завтра, — сказал он, — особой необходимости в этом нет, и вчерашнее лекарство можно давать еще и сегодня.
«Особой необходимости нет», — повторяла Перрина про себя слова доктора.
Если нет особой необходимости, значит, мама вовсе не так плоха, как она опасалась, и значит, еще можно надеяться и ждать.
И она с нетерпением ждала наступления среды, возлагая на нее большие надежды, хотя этот день должен был принести ей и горе. В этот день, правда, они получат деньги, но одновременно навсегда расстанутся с Паликаром. Вот почему всякий раз, как только появлялась возможность оставить мать, она бежала к своему другу. А осел, наслаждаясь отдыхом и с аппетитом поедая росший кругом репейник, казалось, никогда еще не чувствовал себя лучше. Как только он замечал, что Перрина подходит, сражу же раздавался его приветственный, громкий рев; затем он начинал брыкаться и прыгать, стараясь оборвать веревку, пока девочка не подходила к нему совсем близко. Стоило только Перрине положить руку на спину осла, как он тотчас успокаивался и, вытянув шею, клал ей на плечо свою голову; в такой позе оставались они в течение нескольких минут. В ответ на ее ласки он шевелил ушами и как-то странно мигал глазами, точно желая передать ей свои мысли…
— Если бы ты знал! — шептала она сквозь слезы.
Но он ничего не знал, ничего не предполагал и, живя лишь удовольствиями настоящего, наслаждаясь покоем, хорошей пищей и ласками своей хозяйки, чувствовал себя самым счастливым ослом в мире. Кроме того, он сошелся с Грен-де-Селем, от которого в знак дружбы получал необычное угощение. В понедельник утром, прогуливаясь по двору, он подошел к Грен-де-Селю, занимавшемуся разборкой тряпья, и с любопытством остановился около него. У Грен-де-Селя была давняя привычка постоянно держать под рукой литр вина и стакан, чтобы не отвлекаться от дела, когда приходила охота выпить, — а приходила она часто. В это утро, занимаясь своим обычным делом, он даже не замечал, что происходит кругом; но именно потому, что он работал с таким усердием, жажда, та самая жажда, благодаря которой он получил свое прозвище, не замедлила проявиться. В ту минуту, когда, оторвавшись от работы, он протянул руку к бутылке, он вдруг увидел Паликара с вытянутой шеей и устремленными на него глазами…