Братья Соминичи дрались. Я досыпал.
Но вот во двор медленно, завывая, кузовом вперёд въехал грузовик, мы побросали в него рюкзаки и полезли сами — кто сбоку, с колеса, кто сзади, подтягиваясь за деревянный с торчащими щепками борт.
Потом мы долго ехали. Я лежал прямо на досках кузова, головой на пыльной тяжёлой запасной покрышке из толстой чёрной резины. Иногда меня подбрасывало, потряхивало. Было очень хорошо ехать. Над нами, соединяясь, перекрещивались, проплывали провода, потом их стало меньше, а вот и вовсе пошло пустое небо. Гул машины сразу стал тише. Мы выехали за город.
Однажды, когда меня тряхнуло особенно сильно, я взялся рукой за борт и привстал. Мы ехали по деревянному мосту через речку, по берегам стояли сараи из досок. Мы ещё ехали долго, потом вдруг машина поехала медленно и остановилась. Мы повылезали и стояли озираясь. После дороги нас всех слегка покачивало, поташнивало. Кололо отсиженную ногу.
Внизу была речка, мы съехали к ней по песчаному, осыпающемуся обрыву. Она оказалась мелкая, по колено, но мы всё равно в ней искупались.
Река вся заросла мелкими зелёными листочками, среди них плавали утки, опускали иногда клюв в эти заросли и часто-часто шлёпали там клювом — видно, что-то ели.
Я загляделся на этих уток, чуть машина без меня не уехала.
Но вот я снова лежал головой на своей шине, которая уже успела нагреться, пахла резиной и пылью.
И опять мы долго ехали, меня приятно потряхивало, подбрасывало, и я уже настроился, что так будет долго… И вдруг машина остановилась.
Я сел. Мы стояли на ровном, открытом месте. Вдаль уходило слепящее, сизое асфальтовое шоссе.
Мы стали стучать по кабине. Открылась дверца, на ступеньку вылезла Зоя Александровна и обернулась к нам.
— Ну вот, — тихо сказала она, — наши друзья подвезли нас, сколько могли. Дальше придётся идти пешком.
Все засвистели, заорали. Из кабины вылез шофёр, рябой человек в плоской замасленной кепке, лязгнул запорами на углах кузова и опустил задний борт. Мы стали выгружаться. Потом шофёр молча сел в кабину, развернулся, заехав задним колесом в канаву, и укатил. И шину мою увёз.
Потрясённые, мы стояли на обочине. Большой горой были навалены светло-зелёные рюкзаки. Мы стали поднимать их, тяжёлые, за широкие шершавые ремни и надевать друг другу на плечи.
— Ой-ой-ой! — закричал Соминич, когда ему повесили его рюкзак.
А кроме рюкзаков, на траве ещё валялась груда предметов, которые вообще непонятно кто должен был нести.
Две туго свёрнутые и зашнурованные брезентовые палатки. Большой чугунный котёл с дужкой. Ведро с маслом, накрытое крышкой и обвязанное. Рюкзак чёрный, с разными продуктами: сахаром, тушёнкой.
Все надели свои рюкзаки и, посвистывая, стали смотреть по сторонам.
Тут Лубенец раскрыл огромный нож, вошёл в кусты, вырезал толстую палку, вернулся, с натугой строгая, и продел палку в дужку котла.
Я взял её за другой конец, мы подняли и пошли. Мы долго шли по краю дороги, по мягкой, тёплой, глубокой пыли, каждым шагом поднимая облачко, шли долго, не оборачиваясь, но потом вместе обернулись и увидели: Самсонов, изогнувшись и подталкивая коленом, тащил ведро с маслом.
Один Соминич надел чёрный рюкзак спереди и шёл с двумя рюкзаками, ничего не видя перед собой.
Другой нёс на плечах обе палатки. Звякала крышка на ведре.
В такт скрипела дужка котла.
Хрустели друг о друга куски сахара в мешке. Постепенно из всего этого образовалось что-то вроде музыки, и мы шли как бы под музыку. Мы впали то ли в злость, то ли в отчаяние, но только всё шли и шли по тёплой пушистой пыли, не замечая ничего вокруг, словно становясь деревянными.
— Привал, — тихо сказал кто-то.
— Привал, — заговорили все, — привал…
Мы побросали рюкзаки возле дороги, легли, вытянув ноги, задрав их как можно выше. Всё тело гудело, как телеграфный столб. Мы лежали молча, неподвижно.
Один Лубенец хлопотал. Перед самым отъездом он купил синие тренировочные брюки, со штрипкой под ступню, с замечательной красной полосой на животе. И во что они превратились! Все пропитались пылью, а на коленях вытянулись и сейчас стояли двумя некрасивыми пустыми мешочками. Лубенец всё сжимал их между ладоней, пытаясь навести складку.
— Ну вот, — сказал Самсонов, — теперь наш Гена имеет на всю жизнь постоянное и недорогое развлечение.
Все заулыбались. И даже Лубенец. Все вдруг словно ожили, приподнялись на локтях, заговорили…
Уже под вечер мы подошли к одинокому каменному дому со свёрнутой зелёной бумагой между пыльных стёкол. Над дверью была вывеска «Чайная». В ряд стояло несколько машин. Мы вошли в дом. Там было темновато. Свернувшись спиралью, висели жёлтые мушиные липучки. За одним столом сидели шофёры.
— Эй, девушка, — закричал один из них, — где ж ты пропадаешь? Сооруди-ка нам ещё по кружечке.
— Что? — Зоя Александровна покраснела, как-то страшновато засуетилась. — Что вы сказали?
— Я говорю, — сказал шофёр, — сооруди-ка нам ещё по кружке.
— Вы что? — заговорила она. — Я не понимаю. Я не официант, я педагог. Я должна накормить детей.
— А я думал, ты податчица! — сказал шофёр. — А где ж податчица?
— Да как вы смеете? Что значит «ты»?! — заговорила Зоя Александровна, но шофёр уже отвернулся и не слушал её.
А нам очень было неудобно, хоть провались! И Зоя Александровна всё стояла среди зала — неподвижно, растерянно. Я словно впервые её увидел. Честно говоря, её можно было принять и за официантку: волосы растрепались, лицо красное, измученное, и одета как-то странно, очень плохо одета. Может, она зарабатывает мало? А может, вообще у неё жизнь несчастная?
Никогда раньше я об этом не думал…
Мы ещё подождали, Зоя Александровна очень волновалась.
— Да чего мы ждём! — вдруг сказал Самсонов. — Пойдём по-походному пообедаем в лесу.
— Точно! — закричали все.
Мы свернули с асфальта и пошли по боковой песчаной дороге.
Дорога шла жёлтая, твёрдая. Солнце ещё грело горячо. Перед нами была розоватая долина, и на пригорках, близко и далеко, стояли белые плоские козы. Из нагретой травы шёл тихий звон. Тихо стрекоча, пролетали цветные стрекозы — синие и оранжевые, и я вдруг заметил, что и тени — тени! — у них тоже цветные, синие и оранжевые!
Далеко на горизонте стоял сосновый лес, и весь он издали был виден как зелёный, и только слегка, словно растопясь от жары, проступало в нём красное.
Мы долго шли к этому лесу и вот, наконец, стояли у его подножия, у песчаного обрыва с торчащими из него корнями сосен.
Мы забрались на откос и сбросили рюкзаки. Ребята стали расшнуровывать палатки, а я побежал в лес, искать дрова для костра. Я деловито бежал по пружинистому слою иголок. Вверх уходили стволы, нижние ветки на них были сухие, обломанные. Между стволов, ощерясь, валялись шишечки. Я озирался вокруг, пытаясь разыскать сухое для костра.
Солнце почти уже село, и в лесу почти темно, только некоторые деревья были ещё освещены, образуя как бы золотой коридор.
Я словно впервые видел всё это: лес, закат, солнце. Конечно, я и раньше бывал в лесу, но и не подозревал, как здесь прекрасно. Не видел… Вернее, и не смотрел.
«Ходил словно слепой, — с огорчением думал я на бегу, — сколько лет потерял!»
От досады я бил себя кулаком по голове. Становилось уже сыро. Над канавой пушком, словно плесень, стоял туман.
Я согнул корявую, наполовину высохшую маленькую елку, нагибал её, крутил, а она вдруг вырывалась, выпрямлялась. Руки стали липкие, в светлой смоле…
— Ну ладно, стой, — я отпустил её и побежал. Я разгорячился, развеселился.
«Это не гвозди в стенку забивать», — думал я, усмехаясь.
Это у меня дома временами собиралась целая комиссия: мать, отец, дядя, тётя и ещё одна просто знакомая — Милица Николаевна, — она-то больше всех и заботилась о моём воспитании. Все они рассаживались на стульях, и отец торжественно подавал мне молоток и новый, специально купленный гвоздь.
— На, — говорил отец, — вбей!
— А куда?
— Куда-нибудь. В стену.
Я брал гвоздь, молоток и становился лицом к стене. Я понимал, что это не просто гвоздь, это показательный гвоздь, решающий, поэтому у меня ничего не выходило. Я сразу бил молотком по ногтям. Дребезжа стульями, комиссия вставала и отходила к окну.
— Пропадёт как есть, — шептала Милица Николаевна, — я в его возрасте…
«В моём возрасте, — мрачно думал я, — она забивала гвозди голой ладошкой».
Это преследовало меня всегда: «Он ничего не умеет руками», а также: «Он так непрактичен, совсем не знает жизни! Пропадёт!»
Иногда, после долгих мучительных раздумий, папа, мама и Милица Николаевна приносили мне на каникулы путёвку в дом отдыха или санаторий.
— Пусть, пусть поедет! — говорила Милица Николаевна. — Пусть хлебнёт жизни!