на городском кладбище, а недалеко от тюрьмы, на небольшой полянке, где не было даже крестов, а только холмы могил и где всегда паслись отбившиеся от стада коровы. Позже, когда мы попали на тюремное кладбище, мы нашли там только один свежий холм и не сразу догадались, что обоих казненных зарыли в одну яму. Но это было позже, недели через две, а в тот день сбегать на кладбище нам не пришлось. Днем и у нас, и у Юрки, и у многих других рабочих был обыск — всё перерыли, перешвыряли и, хотя ничего не нашли, отцов наших прямо с мельницы увели в так называемую каталажку на Большой улице.
Выпустили их через две недели, и они вернулись избитые, в синяках, но, к моему удивлению, бодрые. А что мы с Юркой пережили за это время, думая, что наших отцов вот-вот «перегонят» из каталажки в Тюремный замок и там повесят, — я рассказать не могу. Все ночи мы дежурили на Большой улице и, если случалось задремать, вскакивали от самого легкого скрипа калитки.
В те дни мы повзрослели на несколько лет, казалось, что никогда уже не вернется прежняя, беспечная и беззаботная пора… Однако пришел из тюрьмы отец, и очень скоро все пошло как и раньше, как будто и не было этих страшных недель…
Было в городе еще одно место, очень любимое мальчишками, — Калетинский пруд. Он тянулся почти на полкилометра вдоль Барутинской мельницы, но с противоположной баракам стороны. Летом густо заросший около берегов кувшинками и лилиями, зимой прикрытый ровным льдом, он был для нас источником самых доступных радостей и развлечений.
От ворот мельницы на другую сторону пруда был переброшен деревянный мост, по нему зеленый мельничный паровоз водил на станцию и со станции поезда с зерном и мукой. Раньше этот мост никем не охранялся. Но во время всеобщей забастовки тысяча девятьсот пятого года кто-то поджег мост, пропитанные мазутом и машинным маслом сухие брусья вспыхнули, как костер, и мост сгорел в четверть часа. Позже выяснилось, что это была провокация: в поджоге обвинили бастовавших рабочих, и многие из них были арестованы и осуждены. Мост же через полгода вновь отстроили и с тех пор охраняли с показной старательностью и даже иногда поливали из шлангов водой — это случалось летом, в зной, когда все готово было, кажется, загореться от солнечного луча.
Теперь по мосту всегда прохаживался сторож с берданкой за плечом — то бородатый дед Никита Свешников, то Гошка-солдат, зиму и лето носивший старенькую шинель, в которой он вернулся с японской войны. Оба они боялись потерять работу и потому относились к мальчишкам с крикливой, подчеркнутой строгостью.
На той стороне пруда зеленел тенистый, вековой Калетинский парк, обнесенный с трех сторон кованой узорной оградой. Ограда была высокая, в ее узоре железные цветы сплетались с копьями, устремленными остриями вверх. Перелезть через нее, казалось, было совершенно невозможно.
Осенью, когда опадала листва, между толстыми стволами осокорей, стоявших, как стража, на берегу пруда, становились видны колонны белого одноэтажного особняка. В этом доме уже несколько лет никто не жил.
По словам стариков, лет десять назад, еще до революции пятого года, в парке чуть не каждый летний вечер гремела музыка, между деревьями загорались разноцветные фонари, и любопытные обыватели с мельничной стороны могли наблюдать, как князь Калетин спускается с гостями к пруду покататься на лодках. Лодки, вернее, их полуистлевшие остовы доживали сейчас свой век на берегу, прикованные цепью к огромному, в три обхвата осокорю, возле старенькой, полуразвалившейся, когда-то окрашенной в голубой цвет купальни. Вход в купальню был наглухо забит, и проникнуть в нее можно было, только поднырнув под стены.
Теперь парк был всегда глух и пуст — ни человеческого голоса, ни смеха, ни звона посуды или струны ни разу не донеслось оттуда до нашего берега. Парк зарастал год от года все гуще, превращался в дремучий лес. Аллеи и тропинки только угадывались — зеленые щели между деревьями и разросшимися во всю силу кустами сирени, акации и малины.
Жил в парке сторож — лакей или кучер Калетиных, вывезенный когда-то ими из Франции, — высокий и худой, словно сколоченный из досок старик с туго сжатым ртом и бесцветными, оловянными глазами. Еще в парке обитала огромная собака, имени которой никто, кроме старика, не знал. Она, как тень, бродила по саду, иногда поднимая злобный и хриплый лай.
По утрам сторож, одетый в наглухо застегнутый сюртук, в помятой черной шляпе, в ботинках с блестящими пряжками, поражавшими наше воображение, приходил в ближайший к парку магазин Кичигина купить себе хлеба и собаке мяса. Он ни с кем не разговаривал, однако было известно, что он ждет возвращения из-за границы одного из молодых Калетиных и надеется, что тот отправит его умирать на родину.
Утверждали, что в парке по ночам появляется привидение — высокая женщина в светлом платье — и что ее всегда сопровождает собака, покорно тычась носом сзади в ее ноги. Говорили, что это бродит душа дочери Калетина, повесившейся здесь после того, как сослали в Сибирь ее жениха.
Надо ли говорить, как пугал и в то же время как притягивал нас таинственный Калетинский парк и дом с его остановившейся, застывшей, как бы окаменевшей жизнью. Но мы долго не решались переступить запретную черту.
Однажды ночью мы сами увидели привидение.
После долгого знойного дня, раскалившего и стены кирпичных домов, и камни мостовых, и землю, мы, вернувшись с Чармыша, решили еще раз искупаться в пруду.
Эти ночные купания хороши тем, что вода как бы напитана радостным остывающим солнечным теплом; в пруду, где она неподвижна, она так ласково и тепло обнимает тело.
Купались долго. И, уже когда собрались вылезать, услышали, как в парке залаяла собака.
Ночь была светлая, но облачная, облака то закрывали луну, то снова открывали ее — лунный свет, обычно неподвижный, медленно тек по земле и воде. А калетинский берег, опушка, купальня и прикованные к осокорю лодки не были освещены, тонули в темно-зеленой тени. И вот в этой тени, повернувшись на лай, мы и увидели едва различимую белую фигуру.
Я не помню, как мы добрались до берега, как нашли свои штаны и рубашки, запрятанные на всякий случай под доски. Не одевшись, не в силах оглянуться, мы опрометью понеслись прочь. И, только отбежав квартал, повернув за угол мельничного двора, скрывшего от нас пруд, мы остановились и в смятении посмотрели