Охваченный вдохновением, я не замечал, как летит время. В поселке начинали глухо перекликаться предрассветные петухи, за окном мутно синело. Глаза у меня слипались, мысли путались; я гасил электрическую лампу и валился в постель. Утром жена Бурдина с трудом расталкивала меня, и я, спотыкаясь, бежал в фабзавуч.
По воскресеньям я садился за стол с утра. На тополях за окном по-осеннему горела желтая листва, на тротуаре лежали красные "гусиные лапки" кленов, по ним проходили нарядные, освещенные солнцем девушки, и я провожал их ошалелым взглядом. Я вдруг сгребал свои рукописи в чемодан, засовывал его под кровать, торопливо расчесывал кудрявый чуб, до блеска начищал хромовые сапоги и отправлялся "подышать свежим воздухом".
Маршрут у меня всегда был один: вниз с горы мимо Шестопарка, по линии железной дороги – и на Ивановку. В переулке, недалеко от наших вагоноремонтных мастерских, я замедлял шаг: здесь, в кустах бузины, стоял почерневший домик с голубым резным сердечком на ставнях. Иногда за кисейными занавесками над розовой геранью мелькал девичий профиль, и сердце мое обмирало. А однажды мне повезло: встретилась та, из-за которой я сюда таскался, – будущий токарь Клава Овсяникова. Она торопливо шла по щербатому кирпичному тротуарчику – без платка, в калошах на босу ногу, с крынкой молока в покрасневшей от холода руке: видно, от соседки. Я поспешил сделав вид, что не вижу ее.
– Витя?! – удивленно воскликнула она и остановилась передо мной.
Я с наигранной рассеянностью поднял голову, чувствуя, как нестерпимо горят мои уши. Запинаясь, пробормотал:
– Это… ты?
– Не ожидал? – весело воскликнула Клава. – Я здесь живу, вон в том доме. А ты как попал в наш район?
– Ногами, – проговорил я, считая, что отвечаю очень остроумно.
– А я думала, на руках, как циркач, – вдруг рассмеялась Клава. Она горделиво встряхнула головой, поправила растрепавшиеся волосы. – Ты ведь живешь в поселке аж у леса, а сегодня выходной.
– Просто… гуляю для моциона.
Я огляделся с таким видом, словно сам не знал, в какой район города забрел. Клава совершенно не смущалась, что стоит перед мной в штопаном стареньком платье, что у нее взъерошенные волосы без челочки, голые озябшие ноги. Мне она в таком домашнем виде показалась еще обольстительнее. "Вдруг Клавочка пригласит меня к себе? – подумал я, замирая. – Если у них никого не будет, я… объяснюсь с ней". Мне так хотелось посмотреть, как она живет, потрогать рукой стол, за которым делает уроки, понюхать цветы герани на подоконнике: наверно, у нее и герань пахнет по-особенному сладко.
– И часто ты так… блукаешь? – с любопытством спросила Клава.
Я неопределенно пожал плечами:
– Как мой интеллект захочет.
Она посмотрела на меня тем взглядом, каким смотрят здоровые люди на человека, заболевшего умсгвенным расстройством. Затем побежала к своему дому. шлепая калошами по стертым кирпичам тротуарчика. слегка отставив крынку с молоком и крикнув мне через плечо:
– Ну гуляй!
Я украдкой вздохнул, проводил ее восхищенным взглядом и пошел дальше. "Пятки у нее мелькают, как две репы, – мысленно сравнил я. – Кажется, еще ни у одного писателя нет такого образа?!" Завернув за угол, я тут же быстрым шагом отправился обратно в поселок Красный Октябрь.
К середине января я закончил большой рассказ «Колдыба» про старого друга по ночлежному изолятору. Воскресным утром надел свое заношенное пальто реглан, кепку и отправился к Алексею Бабенко на Холодную гору. Стоял теплый серенький зимний день, падал редкий пушистый снежок. У водонапорной колонки небольшая очередь дожидалась автобуса. Мое внимание привлекли двое пестро разодетых мужчин с подвижными, как у обезьян, физиономиями. Толстенький, в пальто с кенгуровым шалевым воротником, несколько раз громко и важно повторил: "Мой импресарио", и я зто запомнил. Второй, в надетой набекрень котиковой шапочке, что-то говорил про свои гастроли. Харьков в то время был столицей Украины, и я решил, что это, наверно, какие-нибудь ответственные работники Наркомата иностранных дел. Меня только смутило слово «гастроли»: так жулики называют свои разъезды по городам. Но рядом прохаживался милиционер, а молодые люди даже ни разу не глянули в его сторону. Лишь много дней спустя я вспомнил, что о гастролях говорили знакомые мне артисты из киевского театра.
Дома Алексея не оказалось: ушел с отцом в баню, а оттуда – к тетке в гости. Меня из окна своей квартиры увидел Венька Шлычкин, раздетый, без шапки, выскочил на улицу, громко позвал: "Зайди на пяток минут". У него в комнате я поспешил достать из кармана записную книжку, сшитую из разрезанной пополам общей тетради: чтобы потолще была. Раз записная книжка, так уж чтобы и вид имела книжки. В нее я заносил мудрые изречения, выуженные из разных книг, которые потом надеялся выдать за свои собственные и, наконец, иностранные слова.
Я записал слово «импресарио», раздумывая, что бы оно могло означать.
– Что, Витька? – не без уважения спросил Шлычкин. – Опять что-нибудь подметил из жизни?
– Да, – отрывисто ответил я и поставил возле «импресарио» вопросительный знак.
– Что ж ты написал? – спросил он.
– Один сенсационный термин.
Кожа на высоком лбу Веньки собралась гармошкой: он явно заинтересовался.
– Как это будет по-русски?
– Ну… фешенебельную мысль. Словом, если этот афоризм перевести с иностранного жаргона, то… Гм… Как бы это тебе растолковать пояснее? В общем, потом я его вставлю в свою прозу.
– Здорово ты понахватался из разных фольянтов, – откровенно восхитился Венька и прищелкнул пальцами.
Слово «фолиант» он перенял у меня. Я был польщен. Мы уселись у стола, закурили. Желая доставить и Веньке приятное, я спросил:
– Ты над чем сейчас работаешь? Я, конечно, в смысле литературы.
Он слегка замялся, встряхнул плоскими, зачесанными назад волосами.
– Пока я больше все изучаю. Хочу, как Тургенев, уяснить женские типы. Еще Мопассан про женские типы хорошо описал, не знаешь? Ты ведь прочитал почти все книжки.
О Мопассане я только смутно слышал. Вот чертов Венька, обогнал меня с Мопассаном. Я поспешно кивнул, стараясь скрыть замешательство.
– Эх, с какими я новыми бабами познакомился! – вдруг весело хлопнул меня Венька по коленке. – Фа-а-сонистые. Одна в медтехникуме на первом курсе учится и вроде тебя иностранные слова говорит. Поменьше только. У нас нынче вечером свиданка, хочешь пойдем? Как писатель, изучишь ее характер… да и погулять можно.
– Ты ведь знаешь, Венька, женщины – это не мой проект изучения. Я решил посвятить себя искусству.
Вспомнив Клаву Овсяникову, почувствовал, что краснею, и заторопился переменить тему разговора:
– Я закончил рассказ под заглавием «Колдыба» про беспризорного люмпена. Собираюсь отдать в редакцию, чтобы напечатали. Вот принес почитать. Послушаешь?
Шлычкин весь надулся от важности:
– Что ж, послушаю, это можно. А потом я тебе скажу свою критику.
Он заранее нахмурил реденькие брови, облокотился на колено, подпер кулаком свой бабий подбородок. Я вынул заветную тетрадку и, заикаясь, дрожащим голосом начал читать. Страница летела за страницей, я то и дело подымал голову, ревниво следя за впечатлением от прочитанного. Венька Шлычкин сидел с прокурорским видом. Наконец я кончил, вытер платком раскрасневшееся лицо. Он значительно пощипал темный пушок на верхней губе, заговорил неожиданным баском:
– Кое-что тут, конечно, есть не так. Вот ты, Витька, все время пишешь: "он сказал, он сказал". А кое-где надо: "он молвил". Или: "он вымолвил". Понимаешь? Чтобы все время не было "он сказал". Ну… а кроме этого, у меня нету критики. И типы у тебя правильно описаны, и за природу все на месте. «Колдыбу» у тебя, конечно, отпечатают, скоро прославишься на весь Харьков. Эх, пора и мне накатать произведение: женских типов я довольно изучил.
Меня прошиб пот. И верно ведь. В книжках печатают не только «сказал», а и «молвил». И как Венька, стервец, заметил это? Вишь, головастый, недаром лоб большой. И про Мопассана знает. Начнет писать, еще, гляди, меня перегонит.
Возвращаясь пешком к себе в Красный Октябрь, я снова думал, что делать с «Колдыбой». Я никогда не был ни в одной редакции и заранее испытывал озноб и трепет, как это я, обыкновенный, никому не известный «фабзаяц», вдруг зайду в это святилище литературы? Другой вопрос: куда нести? Есть ли в Харькове еще редакции, кроме "Друга детей"? Видал я, правда, в газетных киосках журналы, но те печатались на украинском языке. Трудным оказалось и выкроить время. Свободным в неделе у меня было только воскресенье. Однако в этот день, наверно, и редакторы гуляли. Придется «сократить» разок занятия в фабзауче; скажу, проспал, а в мастерские, глядишь, успею прибежать.
Несколько дней спустя я с бьющимся сердцем подошел к ведомственному зданию, где помещалась редакция журнала "Друг детей". Я заранее приготовил речь, густо уснащенную иностранными словами. Жалко вот, что у меня калош нету. Неудобно как-то: писатель – и без калош. Там небось везде ковры, люстры, швейцар в ливрее.