— Да нет, не лезь в бутылку. Это я так… от злости.
— Да, тоскливо как-то. Может быть, это оттого, что мы с тобой как не смыслили ничего, так и не смыслим. И это, наверное, оттого, что мы в революции были только фантазией заинтересованы. Я вот до сих пор не могу сообразить, что лучше — бомбами или брошюрами.
— Вот, брат, если бы повидать Мишку Гайсинского теперь. Вот как заговорят о бомбах, так мне и кажется, что Мишка к этому делу причастен. Я вот почему-то уверен, что он объявится.
— Мосье, дит муа, — подлетел к ним француз. — Комбьен де фрер аве ву?
И Андрею пришлось начать устный экзерцис с педагогом.
Новый француз, сменивший Форне, был чистокровным ярославцем. Маленький, встрепанный, с желтыми зубами и глазами мученика. Он разрешал на своих уроках делать все что угодно. Но сам с нечеловеческой энергией и настойчивостью работал над каждым учеником в отдельности, заставляя гимназистов постигнуть тайну неправильных глаголов. Гимназисты сначала смеялись над чудаковатым, юрким человеком, но вынуждены были признать его настойчивость, и успехи во французском языке оказались поразительными.
Француз не скрывал своих настроений. Даже в классе он охотно вступал в беседы на политические темы. Но еще откровеннее он высказывался дома.
Гимназисты зачастили в маленький домик о трех комнатах на одной из приднепровских улиц. Здесь улыбалась им навстречу худая чахоточная женщина с папиросой во рту и с такими же, как у мужа, желтыми зубами. Француз ставил на стол жестяную коробку с печеньем, предлагал чай, и разговор затягивался до позднего вечера. В беседах француз не ссылался на книги, не цитировал ни Маркса, ни Чернышевского, говорил больше от себя, принимая революцию больше нутром, чем сознанием.
Наступил тысяча девятьсот шестой год. Но француз не изменил поведения. Словно его не касались приказы господина директора, словно он и не заметил всех перемен, которые принесли приднепровскому городку и гимназии зимние месяцы бурного года.
Но однажды француз не пришел после звонка на урок в шестой класс. Прошло пять, десять, пятнадцать минут, а француза нет как нет. Это было удивительно! Ярославский француз был американцем по аккуратности.
Шестиклассники выскакивали в коридор. Барсуков добежал даже до сторожа Якова, но сейчас же метнулся обратно, так как Яков многозначительно указал пальцем на директорскую дверь.
Сообразительный юноша влетел в класс, вскочил на кафедру и шепотом — так, что можно было его услышать в конце коридора, — прохрипел:
— Ребята, француз у Селедки!
Уже прошло пол-урока, когда француз вошел в класс. Он прикладывал к губам большой смятый платок. Он положил на кафедру, не раскрывая, классный журнал, подошел к первой парте, на которой сидели Ашанин и Тымиш, ничего не сказал и опять отошел к окну.
В классе царила тишина, более глубокая, чем на уроках директора. Дробными, звонкими шажками пробежал француз от окна к доске, затем опять к Ашанину, к окну и к кафедре. Схватил журнал, опять приложил платок к губам и помчался к выходу.
У дверей остановился и бросил в класс, ни на кого не глядя:
— Простите, господа, немыслимо разболелась голова… Придется пойти домой.
И убежал.
Вечером к гимназистам, которые позвонили у подъезда маленького домика, вышла прислуга и сказала, не дожидаясь вопроса:
— Барин спят. Они нездоровы. — И быстро-быстро захлопнула дверь.
На другой день француз был при исполнении служебных обязанностей. Но разговоры кончились. Кончились навсегда… Остались экзерцисы, неправильные глаголы, сюбжонктивы…
Сложными, кривыми путями прошел слух…
Селедка накрутил хвост французу. За французом уже и без того водились грехи, а теперь ему было предложено: либо он резко изменит свое поведение, прекратит разговоры на политические темы, прекратит гимназические чаи у себя дома, либо ему будет предложено подать в отставку — и двери правительственной школы закроются для него навсегда. А у француза — сын и дочь. Оба — в правительственных гимназиях…
— Ну, вот и все ясно, как шоколад, — с претензией на остроумие заканчивали осведомленные люди.
Скоро, скоро холод зимний
Рощу, поле посетит… —
патетически продекламировал Андрей.
— Уже посетил! — перебил его Ливанов. — И никаких огоньков…
— Андрей, смотри. Да тут целый пир. Вот здорово! Боюсь, как бы не кончилось дело oleum ricini [10].
В классную дверь опять заглянула непричесанная голова сторожа Якова.
— Еще вам, держите!
Сверток в синей бумаге перешел в руки Ливанова.
— Словно сговорились. Там ветчина, сосиски, котлеты, а здесь виноград, груши, яблоки. Не хватает только бутылки токая! Кто это старается?!
Котельников не принимал участия в торжестве. Он сидел с ногами на широком классном окне и смотрел на городской сквер. По безлистым, укрытым февральским снегом аллеям бродили одинокие фигуры любителей зимних прогулок.
Днепр лежал внизу белой дорогой, словно кто-то щедро развернул широкую штуку серебристого полотна. Солнце садилось на крышу тюрьмы. Серой щетиной стояли по обочинам сквера оголенные кусты. Часовой застыл на месте, и штык его на фоне белой стены казался таким же высохшим сучком, с которого опали лапчатые летние листья.
— Васька, иди лопать! Тут на три обеда хватит! — приглашал Андрей.
Василий продолжал смотреть в окно.
— Я не голоден. Не знаю, к чему такая демонстрация!
— Ну, пошел философствовать, — махнул рукой Ливанов. — Что тут непонятного? Мог весь класс сидеть, а сидим только мы трое. Ну, вот нам и принесли доказательства товарищеской признательности.
Василий пожал плечами и не ответил товарищам.
— Не хочешь-ну и черт с тобой! Нажмем, Андрей! — И товарищи принялись уплетать принесенную еду.
Ваську разбирала досада. Разве это называется держать себя в руках?! Выскочил он в классе с признанием наперекор всем новым мыслям. Тут же спохватился — ведь этак можно получить документы, лишиться урока, но было поздно. Андрей, Ливанов и это угощение — все это было ни к чему.
Когда первый голод был утолен, Ливанов растянулся на парте. Он бросал виноградинки кверху и ловил их ртом. Ягоды большею частью падали на пол и катились в разные стороны. Ливанов смеялся, как расшалившийся ребенок.
— Что дурака валяешь? — зло сказал Котельников. — Нажрался, так отдай остальное Якову!
— Это я, должно быть, поглупел от скуки, — сознался Ливанов. — Наглядное доказательство пользы, которую приносят гимназические меры наказания.
— Ну и дурак! — на этот раз мягче сказал Василий. — Он подошел к парте и взял бутерброд.
— Ты, Васька, что, собственно, дуешься? — спросил Андрей. — Не понимаю…
— Я не понимаю, за каким чертом нужно было садиться троим. Я встал именно для того, чтобы отсидеть одному…
— Все за каждого, каждый за всех! — поднял кверху палец Ливанов. — А кроме того, тебе одному не поверили бы.
Шесть часов без обеда мушкетеры заработали совершенно неожиданно. В шестом классе каждые две недели писали классное сочинение по русскому языку. В одну из пятниц преподаватель-словесник неожиданно преподнес шестиклассникам тему «О любви к отечеству и народной гордости». Тема не понравилась. Гимназисты вели себя шумно и написали сочинение из рук вон плохо. Провалились и патриоты, и признанные «беллетристы» класса, все, как один, принадлежавшие к либеральному лагерю. Преподаватель решил, что это демонстрация, и заявил, что в следующую пятницу сочинение будет повторено на ту же тему.
В следующую пятницу никто не принес в класс тетрадей.
Преподаватель вызвал инспектора.
Швинец рассвирепел немедленно. Он брызгал слюной, кричал о падении дисциплины и заявил, что настоит на своем и класс будет писать сочинение. Он лично принес из учительской комнаты пачку линованой бумаги и роздал ее ученикам.
Пришлось писать сочинение вторично на ту же тему.
Когда сочинение было написано, Швинец заявил, что он оставляет весь класс без обеда на три часа. Но если класс выдаст тех, кто явился подстрекателями, то он согласен простить класс и накажет только вожаков.
— Ну-с, так как же? — закончил он свое предложение. — Называйте фамилии.
Класс упорно молчал. Преподаватель отошел к окну и смотрел на серое зимнее небо, словно его не касалось все, что происходит в классе.
Швинец оперся руками на переднюю парту и обводил бегающими, пронзительными глазками весь класс.
— Что ж, молчите? У самих виновников, вижу, смелости признаться нет. Придется вам дать срок. — Он вынул часы. — Вот три минуты срока. После этого я уже разговаривать с вами не буду… Имейте только в виду, что обо всем этом будет доложено господину директору.