Мужчины, выслушав, продолжали молчать, а раскрасневшаяся от волнения Гюзель сказала:
— Этого не может быть! Я не верю!
— Вот Иван Дмитриевич подтвердит многое! — кивнула я в его сторону, понимая, что в мой рассказ поверить нелегко.
— Значит, он ошибает! — объявила Гюзель, сгоряча путая русские слова и не желая ждать, когда наш Иван Дмитриевич раскачается и произнесет первую фразу. — Зачем такая склока культурным людям?
— Какая же склока? — удивилась я. — Это конфликт нашего производства. Одни работают для дела, для нашего искусства, а другие хотят показать только себя. Наверное, не только у нас это возможно, что кто-нибудь пускает пыль в глаза, наплевав на интересы дела…
— Ни у нас в колхозе, ни у соседей такого не слышала! — перебила меня Гюзель.
— Куштиряк и соседи еще не весь Советский Союз, — спокойно сказал Мансур. — Очковтирателей хватает, наверное…
— У н-н-нас н-на «Батыре» пока остались, — пришел мне на помощь Иван Дмитриевич.
Спотыкаясь на каждом слове от волнения, он объяснил, что получившийся от приезда начальников результат был неожиданным для всех. Никто и опомниться не успел.
— И получилось, что одна подлая баба победила сотню добрых людей? — не утерпев, насмешливо спросила Гюзель.
— Еще не победила! — воскликнула я.
— Помолчи, — сказал ей Мансур и спросил у меня: — Что сделано людьми?
Я, поняв, что этим словом он называет не Вадима и не Анну Николаевну, сказала:
— Артисты и работники киногруппы послали, кажется, несколько телеграмм и писем с протестами…
— Бумага только для бюрократов защита, — заметил Мансур. — Слово больше сердцу говорит…
Я невольно улыбнулась, услышав от молчаливого Мансура такой отзыв о слове. А Иван Дмитриевич от досады хлопнул кулаком по столу.
— П-прозевали здесь! Т-т-теперь в область не поедешь! — воскликнул он.
— Я поеду! — сказала я.
— Объяснить сумеешь? — просто спросил Мансур.
— Не знаю. Наше дело еще менее ясное, чем обработка поля, ошибиться легче и начальству…
— Не разобравшись, могут и тебя наказать? — продолжал расспрашивать Мансур.
— Не знаю. Может быть, не буду исполнять главную роль в фильме, а может быть, и в Большой театр не возьмут работать…
— Это плохо?
— Очень плохо.
— Когда надо, комсомол не побоится от хорошего отказаться и на трудное дело пойти! — воскликнула Гюзель. — И целина, и стройка…
— Не агитируй, — спокойно сказал ей муж. — Все сагитированы. Дело тут другое. Искусство.
— Все равно, Мансур, это же мой труд! — воскликнула я, уже теряя терпение оттого, что не умею объяснить даже расположенным ко мне людям. — Понимаете, мы, комсомольцы, работающие в искусстве, тоже должны бороться за успехи своего труда, а грязь выметать!
— Честное слово, думала: для танцев только ноги нужны, — рассмеялась Гюзель. — А вон какие дела!
— Да, ноги нам нужны для работы, но руки тоже должны быть чистыми! — обиделась я. — Мы такие же люди, как все!
— Я и говорю, что прежде у меня ошибка была! — бросилась меня обнимать Гюзель.
— Не сердись, туганым, — улыбнулся Мансур и спросил: — Анвер что сказал?
— Анвер? — смутилась я. — Он не знает…
Мансур только вскинул бровь.
— Мансур, я уверена, что Анвер будет за всякое честное решение… Но в случае неудачи я хочу отвечать за все сама…
Мансур, помолчав, кивнул головой.
Мы совещались до зари.
Гюзель и Мансур отправились на работу, а мы с Иваном Дмитриевичем начали карабкаться в Старый Куштиряк. Этот путь он сопровождал все теми же восклицаниями:
— Т-тише! Н-ноги! — И еще добавлял: — В-вот, черт побери, дорожка!
На «Батыре» еще все спали, когда мы подъехали к нему на «козлике». Иван Дмитриевич пошел со мной на пароход.
В боцманской каюте было уже пусто. Фланелевый халат висел на гвозде, койка аккуратно заправлена, так что не придрался бы и сам боцман.
Я достала из-под койки чемодан и начала быстро укладывать свои вещи. Чем полнее он становился, тем больше меня охватывал страх.
Может быть, я ничего не сумею. Ведь Мансуру и Гюзели мне пришлось рассказывать всю ночь, пока они поверили мне. Может быть, я не вернусь сюда уже никогда. Тогда эта дорогая мне роль башкирской девушки, эта каюта, эта река… Я никогда не увижу их…
Не удержавшись, я подошла к окну взглянуть на реку. Но «Батыру», видимо, начали продувать трубу, и густой черный дым плотным клубящимся облаком спустился до самой воды. Крупные хлопья сажи траурным снегом опустились на ее поверхность. Только эта покрытая сажей вода и просвечивала сквозь дым под окном.
Прижавшись лбом к стеклу, я увидела, что справа и слева виднеются светло-розовое утреннее небо и дальний лес на повороте нашего берега. Они словно напоминали, что жизнь не вся черна, что, упершись лбом в поток сажи, нельзя забывать скрытых за клубящейся дымовой завесой высоких белых берез на полукруглом выступе берега и живого блеска реки… Нет, все это прекрасно существует, а дым развеется, и сажу разметут волны и ветер.
— Р-раечка, — тихо сказал Иван Дмитриевич, — пора.
Я глубоко вздохнула и прошептала:
— Да.
Он вышел с чемоданом и, оглянувшись, кивнул. Крадучись, мы сошли на берег. С тихим всхлипом двинулся вперед «козлик». Я оглянулась на «Батыра», все еще выпускающего клубы черного дыма. В конце года наш гостеприимный старик пойдет на слом. Может быть, я еще увижу его?
— С-сколько у вас денег? — спросил Иван Дмитриевич, когда «Батыр» скрылся за поворотом. — Р-расходы будут большие, могу рублей двадцать…
— Спасибо, Иван Дмитриевич, ведь и я тоже зарплату получила да суточные…
— С-смотрите, — сказал он ласково и дал газу.
Мы неслись знакомой дорогой. Свернули направо от речки, и голая длинная ветка знакомо хлестнула ветровое стекло. Больше месяца назад кто-то из наших хотел оторвать ее на ходу, но она, хоть и была сломана, держалась крепко и опять вот ударила, напоминая о себе. Вот картофельное поле куштирякского колхоза. Картошка уже выкопана… А вот знакомая куча хвороста, собранной» кем-то еще в начале лета. Направо от него «дорожка невесты». Сейчас здесь только мусор, остатки красок, щепки, обрубленные ветки. А вот знакомые два стога сена. Высохшая вокруг трава стала редкой, высокая полынь изломана, не видно ни одного цветка. С низкого облачного неба на ветровое стекло упала капля, другая, десятая… Но все это полно чарующей прелести. И осенние луга и лес говорили: жизнь прекрасна… А дождик так и не пошел, хотя стало теплее.
Иван Дмитриевич начал развлекать меня разговором. Смеясь, рассказал, что Вася собрал в чемодан все вещи Вали и выставил в коридор. Директор группы, которого Валя привел, сказал громко, на весь пароход:
«Насильно вселить не могу. Не имею права оскорблять Васю».
От Валиной важности ничего не осталось.
«Послушай, ну, открой… — жалобно просил он, стуча в дверь. — Васька, ну я понимаю, я вел себя как дурак… Ты же знаешь, что я не подлец… Послушай… Я хочу объяснить, что был не прав…»
Вася отпер дверь.
Для нашего милого шофера в этом рассказе было слишком много трудных звуков, и его хватило на все семьдесят километров пути.
Мы приехали почти в обрез, к самому отлету. Купив билет, мы уже бежали во всю прыть, и на прощание Иван Дмитриевич только успел крикнуть:
— Т-т-танкисты!..
Я вошла в самолет и оглянулась, но дверь захлопнули перед моим носом. Подбежав к окну, я увидела, что Иван Дмитриевич все еще продолжает шевелить губами. Ну да, это ведь довольно большая фраза:
«Танкисты знают только слово «вперед». Назад — ни шагу!»
Самолет выруливал на взлетную дорожку, и я закрыла глаза, почувствовав сильнейшую усталость.
* * *
Рассказ мой подходит к концу.
В тот же день я начала обход областных учреждений, которые могли помочь нашему делу. И тут в разговорах с разными людьми я выяснила, что обладаю красноречием не больше, чем контуженый Иван Дмитриевич и молчаливый Мансур.
Меня охватил страх. Теряясь, я уже не могла связать и двух слов. А та «моложавость», за которую меня взяли сниматься, как считал Анвер, здесь производила на моих собеседников самое неблагоприятное впечатление. Я со своей длинной шеей и наивным выражением лица, наверное, казалась им подростком, неразумно занявшимся не своим делом. Меня любезно выслушивали, но… Но все нужные мне люди либо отсутствовали, либо были очень заняты.
С горя я купила в парфюмерном магазине за рубль перламутровую губную помаду и на пять копеек шпилек. Там же, перед зеркалом, я толстым слоем намазала губы, далеко выйдя за пределы собственного рта. После этого, воткнув всю пачку шпилек в свои волосы, я сделала подобие модной прически, эффектность которой полностью исчерпывалась ее прозвищем «опухоль мозга». Продавщицы, издали наблюдавшие за мной, сказали вслед что-то вроде: «Мама выпорет». Все же мне казалось, что косметика должна старить.