Вот в такой день пошли мы на каникулы. И думали, что возвращаться в Пеньки будем уже по первой грязи, по бесснежью. А не вышло по-нашему. Заморозило. Приостановило что-то весну. И хотя воды, видимо, тихонько сходили под снегом, сочились, но по-настоящему развезло уже на следующей неделе.
* * *
В понедельник утром мы еле добрались. В Курином овраге лошадь провалилась по грудь и еле выдралась из снежно-водяной каши. Она болезненно-натужно вытягивала шею, всем телом наваливаясь на хомут, в глазах ее, темных, страдальческих, застыла напряженная сосредоточенность, обращенная внутрь, в себя: вытяну ли? Не сорвусь ли? А подойти к саням, помочь - нам, в лаптях и калошах, не было никакой возможности. Мы обегали далеко стороной, по более высокому месту, по полю. Хорошо, что снежно-водяная каша в овраге была поутру довольно густой - сани не провалились. Но наш возчик Вася Мазин, или Вася-Мазя (два года назад он окончил ту же Пеньковскую семилетку), начерпал полные сапоги, пока переводил лошадь через овражек. И когда сани выехали на взгорок, мы принялись доставать сухие носки, переобувать Васю. Хорошо, этот Куриный овраг был последним препятствием, - Васе-Мазе не надо было больше вылезать из саней, и мокрые сапоги он не обул. Ехал в трех носках. «Тепло, - говорил. - Даже, - говорил, - горят ноги».
Мы, конечно, опоздали на первый урок. Но в этот раз нас не ругали. Понимали же: половодье.
Когда я вошла в класс, что-то меня как бы ослепило. Я глянула еще раз на мальчишечью «Камчатку»: да, Никонов стал неузнаваемо прекрасен. На нем было надето что-то снежно-белое. И белобрысые волосы то ли подстрижены, то ли причесаны. Лицо показалось мне печально-вдохновенным. Что-то случилось! Как жалко, что я смогла лишь коротко глянуть на него. Не успела рассмотреть. С нетерпением ждала я перемены.
А на перемене все заговорили, кто что на каникулах делал. Оказалось, что многие ходили в гости к родне, в соседние деревни. Главным образом по случаю возвращения фронтовиков. Уже стали они возвращаться. Правда, отцы у наших еще ни у кого не вернулись. Даже на побывку. А вот у Душки пришел дядя - старший брат отца. Он уже пожилой и больной, вот его пораньше отпустили. Еще до победы.
У Домоседова Николаевича тоже кто-то вернулся из родни. У Нины Ивановой, кажется, племянник ее бабушки. Кто уж он ей, трудно сказать. У них она и гостила все каникулы.
Вот так все говорили, рассказывали, чем угощали, про Германию рассказывали, что услышали от родственников. Оказывается, немцы под перинами спят! Мы удивлялись: жарко ведь, наверное. Говорят, у них, у немцев, везде порядок, даже, говорят, навоз на особом месте складывают пластами ровными и аккуратно с боков ровняют.
Странно было слышать и представлять себе, что эти фашисты вроде бы как и все остальные люди - и спали в нормальных домах, и хозяйством занимались, скотину обихаживали. Конечно, и раньше никто не мог думать, что они только маршируют там у себя в Германии да кричат: «Хайль Гитлер!», бегают с автоматами, и стреляют, и мучают своих антифашистов и наших пленных. Но вот в голову не приходило подумать об их просто людской жизни. А теперь фронтовики своими увидели глазами. И нам приходится думать: как же могли вроде бы обычные люди, которые и спят, пусть хоть и под перинами, и убираются на своих дворах, делать то, что они сделали с комсомольцами из города Краснодона? С усадьбой Александра Сергеевича Пушкина? С его могилой? С нашими пленными?
Сейчас, когда мне пришлось думать об этом, и перины, и аккуратный навоз представились мне как раз тем отличием, отвратительной приметой, которая выдает именно немцев-фашистов. Наверное, их Эрнст Тельман или Роза Люксембург, да и Генрих Гейне не спали под перинами. Это пристало лишь толстым, розовым, потным эсэсовцам и гестаповцам.
- Значит, - сказала я ребятам, - ваши родственники видели самых что ни на есть фашистов. Их под перинами-то и высиживали, как в инкубаторе.
Ребята расхохотались, представив, наверное, как из-под перин вылупляются фашистики. Да, теперь уже смешно!
- Точно, Дашка! - одобрил важно Николаевич. - Наш дядя Матвей сказывал, там на ферме у немцев они застали наших русских работников. Ну, угнанных с нашей земли. И бабы, и мужики. И все увечные. И все заморенные, как скелеты.
- А чё они рассказывали, а? - спросил кто-то.
- Да ведь больно-то с ними некогда было беседовать. Освободили - и дальше. Совсем, говорит, спешно двигались, - солидно, будто он сам и есть дядя Матвей, освободивший пленников, пояснил Николаевич.
- А я, - сказал Карпэй, - все ходил к дяде Антону - знаете, на тот конец Пеньков, как в Камышлы-то идти. - У них сын Володька пришел раненный. Аккордеон привез. Такая гармония - кра-а-си-ва-а! А вместо ладов - клавиши, как на пианине! Во музыка! Я пробовал. - Карпэй счастливо зажмурился.
Тут прозвенел звонок, все задвигались, зашумели, усаживаясь, и в этом легком шуме, перед тишиной урока, вдруг высказался Лешка.
- А я все думал, думал… - сказал он с непривычной серьезностью. - Сяду на подоконник и думаю, думаю…
- Напрасны, паря, ваши думы, - небрежно откликнулся Степка Садов, - ничё не выйдет, брат.
В класс вошла Анастасия Ивановна.
Слова Никонова будто ураганом вымели из моей головы все остальные мысли, всяких немцев вместе с их перинами. Стало чисто и пустынно, даже сердце притаилось; знало сердце про себя: это Лешка про меня… И обдало меня волной нежности и радости…
Вслух. И при всех. Господи, на подоконнике… Конечно, никому и в голову не придет догадаться, про что думал Никонов. Только, кажется, Степка понимает.
Откуда я знала, что Лешка думал про меня? Знала, и все. А вот что про меня… Как… Этого я не знала. Может, это он на подоконнике и надумал надеть белый свитер и причесать волосы чуть набок. С осени Лешка был стрижен наголо, к весне отрос ежик, а теперь он его набок положил. Примачивал, наверное, водой.
На перемене я сидела, прислонясь к стенке, так что «Камчатку» видела хорошо и нагляделась на нового Лешку. Белый свитер, подпиравший узкий Лешкин подбородок, напоминал брыжжи, придавая Никонову при его горбоносом лице сходство с каким-то старинным испанцем; карие удлиненные глаза казались ярче и больше. Здорово шел ему свитер! Ладной стала и вся тонкая, подвижная фигура Лешки. Когда, оставаясь сидеть на месте, верхом на парте, он повертывался резко к Карпэю, разворачиваясь к нему всем корпусом, плечами, - будто узкая полоска белой бумаги, срез газетного края, перекручивалась.
У нас в классе, да, наверное, во всей школе, не было заведено обращать внимание на одежду. Без уговору считалось неприличным выяснять, откуда обновка, просто высказываться по поводу - идет, не идет, даже смотреть, давая понять, что заметил на ком-то новое. Будто так всегда и было. И ничего особенного. Поэтому еще я разглядывала Никонова исподволь, понемножку, чтобы никому не было заметно.
А после звонка, отвернувшись к окну, я больше и не оборачивалась. Но почему -то Анастасии Ивановне не понравилось, как я сижу. И она сказала самым добродушным голосом, какой когда-либо от нее слышали:
- Что так пристально смотришь туда, Плетнева? Вроде и Никонова там не видать… На месте он.
Я окаменела… И медленно, недоумевая, повернулась лицом к учительнице: невзначай? Нарочно? По мне видно? По Лешке? Зачем она так? За что? Почему догадалась? Увидела из дверей, что я сидела лицом к «Камчатке»?… И сразу… Значит, я так веду себя, что заметно… А что заметно? Что? И при всех… Все же слышат… Как будто котенка за шкирку двумя пальцами, брезгливо подняла меня Анастасия перед всем классом и поворачивала из стороны в сторону… Вот сейчас грянет хохот всех, и я умру… И как у поднятого за шкирку котенка поджимаются лапки и хвост, так у меня поджались пальцы ног, до боли поджался, втянулся живот… Надо что-то сказать, надо уничтожить слова Анастасии… А в классе уже кто-то хихикнул, а в классе что-то задвигалось… Но одновременно с этим ехидным шумком раздался по-прежнему настырный, резкий и в то же время с этакой небрежной ленцой голос Лешки:
- Уж вам бы все Никонова казнить, Анастасия Ивановна! Чай, все пятый класс забыть не можете! Что ж Никонов, не человек - в мороз под окошками скакать!
«В мороз под окошками скакать» почему-то всем показалось очень смешным. И класс захохотал! Но уже обернувшись к Лешке… Взял Никонов огонь на себя. И мне подсказал: не в тебе, мол, дело, меня она поддевает. А она и правда поясняет, что да, его, Лешку, и говорит, нарушая весь наш этикет:
- Ты у нас такой сегодня красивый и нарядный, что не грех на тебя и засмотреться!
И опять все заозирались на Лешку. Он стал оправдываться:
- Прямо! Мамка надоела: надевай да надевай! Скоро, грит, малой станет, так и пролежит.
- Ладно, ладно! Надел - и молодец! - похвалила Анастасия. - И нам приятно.
Но что бы она теперь ни говорила, ее было уже не спасти. Будто в черную пропасть канула Анастасия Ивановна. Ни ее красота, ни ее высшая справедливость, которую я с трудом поняла в свое время, не могли больше ее защитить. Отрезало. А сзади нам с Зульфией зашептала Верка Матвеева: