Внизу хлопнула дверь. Иван прислушался.
— Парасковия! — пропела соседка.
— Тут я! — откликнулась бабушка и остановила машину.
— Парасковия, матушка, нет ли рисовой крупы, полстакашка?
— Сейчас погляжу.
Заскрипели дверцы буфета.
— Парасковия, а дочка-то в гости приехала? Аль насовсем?
— Кто их знает, Клавдия. Вроде насовсем.
— А что, Парасковия, люди грят, развод у их?
— Людей-то не больно слушай! — прикрикнула бабушка. — Мелют всякое! Ты меня слушай!
— Ай-я-яй, вражья сила, — непонятно в чей адрес высказалась соседка. — Ну, я пошла, спасибо тебе. Из сельпа принесу — отдам.
— Ладно, чего там. — Бабушка пошла следом за соседкой к выходу и в сердцах шуганула забежавшую в сени курицу:
— Пшла, немытая!
Ивану понравилось, как бабушка отшила соседку. Это по делу. И он так ответит, если что. Пусть не суются, куда не следует.
…А про бассейн он кубинцам вот почему не сказал: постеснялся Андрея Григорьича. Позапрошлый год — только перешел Иван в пятый — директор попросил всех ребят от мала до велика написать свои предложения и мечты: «Какой я хочу видеть школу». Иван тогда и написал про бассейн. Перед тем как раз он ездил с матерью в город и в цветном киножурнале видел этот бассейн — белая кафельная плитка, зеленовато-золотистая вода, цветные флажки под крышей, ребята в разноцветных плавках и — гудит, как баня.
Написал Иван Моторихин про бассейн в таком духе, что иметь его в фалалеевской школе было бы замечательно и даже очень здорово, но, увы, невыполнимая это мечта…
На следующий день Андрей Григорьич собрал ребят в широком коридоре, поднял над головой пачку листков, провозгласил: «Молодцы! Хорошо мечтаете! Давайте теперь думать, за что в первую очередь браться». — «Стадион! — кричат. — Теплица!.. Стадион!.. Зал спортивный!» — «Тише, тише, — остановил Андрей Григорьич, — я предлагаю для начала, что полегче. Например, стадион…»
Стали обсуждать стадион — где, да как, да что… Иван Моторихин все ждал, вспомнит ли Андрей Григорьич про его листок. А потом подумал: «И хорошо, если не вспомнит — только смеяться будут». В эту минуту Андрей Григорьич и говорит: «Послушайте, я вам один листок вслух прочту». И читает моторихинскую мечту про бассейн. Чем дальше читает, тем громче в коридоре смех…
Андрей Григорьич дочитал, поднял руку: «Я не буду называть того, кто это написал. Вы сейчас смеетесь, а зря. Написано-то по делу».
Иван стоял не шевелясь, и кончики ушей его горели. Ему казалось, все смотрят на него, догадались и сейчас начнут хохотать, показывая пальцами…
И когда этого все-таки не случилось, он облегченно вздохнул и с благодарностью подумал про Андрея Григорьича. А тот еще так сказал: «Сейчас бассейн кажется невыполнимой и даже смешной мечтой, но погодите — построим стадион, теплицу, потом зал спортивный. Сил наберемся, опыта, в колхозе будем летом работать, разбогатеем, а там, глядишь, и бассейн!»
— Вань! — крикнула снизу бабушка. — Слезай, дело есть!
Иван неохотно поднялся с тулупа, оторвался от приятных и грустных воспоминаний. Однако с чердака слезать не торопился. Подошел к люку, свесился:
— Чего?
— А того, что задумался ты, голубок, крепко, — сказала бабушка. — Поди-ка, принеси воды да дров наколи.
Пошел, думая о сочинении, которое хочешь не хочешь, а писать надо Можно бы, конечно, составить так: мечтаю, мол, стать летчиком, покорять воздушный океан… Или, скажем, пограничником, защищать нерушимую границу… А лучше бы всего написать правду, да неохота с ч у ж и м и откровенничать.
От бабушкиной избы в огород вела узкая тропка. На полпути к сараю, прямо посреди тропки, рос молодой крепкий дубок. Дубок был двуствольный. Оба ствола выходили из земли рядышком и ровно, как по ниточке, держась друг за друга, шли вверх. Кожа у дубка была здоровая, блестящая. Так и тянуло поднести руку и погладить.
Все деревья кругом давно облетели, и только на дубке держались листья. Словно жестяные, звенели они на ветру.
Поскольку дубок перегораживал тропу, по обе стороны от него вытоптали обход. Тропа вела в конец огорода, к старой обгорелой баньке. Впритык с нею стоял сарай с одним, узким, в ладонь, пыльным оконцем.
Иван вошел в сарай, и сразу охватил его милый запах сухих сосновых дров, березовых веников, ржавого железа. С удовольствием взвесил в руке топор, погладил отполированное ладонями топорище и, прежде чем, крякнув по-отцовски, вонзить топор в первое полешко, повернул его к себе лезвием и попробовал — острый ли. Палец встретился с зазубринами. Иван принялся точить топор.
Лезвие и брусок, едва встретившись, соприкоснувшись, породили мягко-хрупающий звук, и приятно было слушать, как с тихим хрустом — шурх-шурх — перетираются какие-то невидимые частицы и загорается свежим блеском закругленное полумесяцем лезвие.
Этот мягкий хруст что-то напомнил Ивану, какую-то картину, случай, день, час… Шурх-шурх…
Оттачивая топор, Иван вслушивался в его шершавую песню и напрягал память. Что?.. Где?.. Когда?..
И внезапно увидел. Вот он сидит в классе, у окна, и слышит там, за окном, этот равномерный звук — не хруст, не звон, а хрусткий звон, хрустозвон… Шурх, шурх — и звоночек в конце. «Большой топор точат», — подумал тогда Иван, но в окно не заглянул, потому что в эту минуту Андрей Григорьич развязывал на столе узел — старенькую скатерть с бахромой…
Это было в канун Дня Победы. У всех классов — собрания, сборы, концерты, а Иванов класс незадолго перед тем остался без воспитателя, в больницу увезли классную. Пришел Андрей Григорьич: «Ну, как без мамки?» Заулыбались. Он сказал: «Подождите, сейчас вернусь».
И вот — притащил этот узел. Не спеша развязал. Там оказались синий чемоданчик и картонная коробка. Андрей Григорьич открыл чемоданчик, достал оттуда белую металлическую ручку, сунул в бок чемоданчику, стал крутить. Раздались голоса: «Чего это? Андрей Григорьич, скажите, чего!»
Андрей Григорьич засмеялся. А Гришка Воротилин крикнул: «Патефон это! У бабушки моей на чердаке такой. Весь пылищей зарос! Я начал крутить, да пружину сорвал!..» — «Что ж ты, Воротилин, — упрекнул Андрей Григорьич. — С патефоном осторожно надо. Как-никак дедушка…»
Андрей Григорьич достал из картонной коробки пластинку, обдул, обтер, поставил на диск. «Вот какие песни мы пели перед войной… Мальчишками… Как вы сейчас…» И повернул звукосниматель.
Щелчки. Шип. И чуть раскачивающийся, хриплый, срывающийся через равные промежутки голос… «Жили два друга в нашем полку, пой песню, пой…» «Леонид Утесов!» — сказал Андрей Григорьич с таким чувством, словно Утесов этот, по меньшей мере, непобедимый вратарь сборной страны. А мужской голос с глубокими придыханиями, с отчетливой грустью и строгой страстью пел: «Однажды их вызвал к себе командир, пой песню, пой, на запад поедет один из вас, на дальний восток другой…»
«Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону», — начиналась следующая песня. Андрей Григорьич сидел за столом, подперев кулаком щеку, и глядел в окно. Казалось, он и забыл, что сидит в классе.
Нельзя сказать, что песни эти совсем незнакомы Ивану. Их, бывает, по радио поют. Но совсем иное дело, когда на столе шипит старый патефон и крутится, покачиваясь, заигранная пластинка: «Уходили комсомольцы на гражданскую войну!..»
Иван спел эти слова вслух и, от плеча размахнувшись, разом расколол пополам кряжистое полено. И пошел, и пошел! Только треск кругом!
…А последняя песня была такая: «Расцветали яблони и груши…» Удивился Иван — не думал, что она старинная. Дома ее всегда затягивают в застолье. И вот женщина-певица начала озорным голосом эту заводную песню, а дверь заскрипела, приоткрылась, и, прислонясь к косяку, у двери стала математичка Клавдия Ивановна. Потом тетя Ганя к ней подошла, рядом стала тихо. Потом еще учителя… Так до конца песни и простояли у двери, никто тишины не нарушил. Только молодой Криволапов, химик, навис над всеми сверху, как подъемный кран, покрутил головой, прислушался и пошел прочь со скучающим видом: «А я-то думал…»
Когда пластинка кончилась, была такая тихая секунда, что Иван снова услыхал со двора тот звук: шурх-шурх… Все встали со своих мест, и он первым делом глянул в окно: на солнечной стороне двора сторож дядя Гурий точил у верстака топор. Два наточенных стояли уже у стены. И наблюдая равномерные движения дяди Гурия, Иван как-то впервые о с о з н а л, хотя з н а л давно: дядя Гурий не мог слышать песен.
В солнечном и пустынном дворе, не торопясь, работал контуженный на войне человек. И вокруг него была такая страшная, такая спокойная, такая непонятная тишина!.. Даже вот этого своего — шурх-шурх — он и то не слышал.
Иван долго стоял у окна, не в силах оторваться от серой спины дяди Гурия, от его серой кепки и серых брюк с широкой мотней, от его неторопливых движений и этого «шурх-шурх».