— Попробуйте, попробуйте, Иван Васильевич, — вмешалась в разговор Надежда Константиновна. — А я пока могу предложить вам работку попроще…
Она встала, вышла в смежную комнату и вернулась с пухлой, затрепанной книжкой.
— Это «Письмовник» господина Берлинского, — сказала Крупская. — Будьте добры, перепишите отсюда десятка два писем.
— Каких? — спросил Бабушкин.
— Любых…
Не понимая, зачем это нужно Крупской, Иван Васильевич взглянул на обложку.
— «Полный русский письмовник, — прочитал он. — Письма на все случаи жизни: поздравительные, извинительные, пригласительные, укорительные, утешительные, благодарственные, рекомендательные, дружеские, любовные, шуточные и др.»
— Ловко! — усмехнулся Бабушкин, Наугад раскрыл книгу и прочитал вслух: — «Милая душечка, ненаглядная моя! Нежный голубок не так жестоко тоскует по своей сизокрылой томной голубке, как я, несчастный, терзаюсь по тебе в разлуке. Муки мои неописуемы: будто угль пылающий вставили в мою разверстую грудь заместо разбитого сердца. Пленительный образ твой преследует меня и при свете божьего дня, и во тьме ночной…»
Иван Васильевич озадаченно поднял брови, гмыкнул и перевернул страницу.
— «Любезная тетушка, — начал он читать новое послание. — Во первых строках моего письма спешу поздравить Вас и дражайшего дядюшку со светлым праздником рождества Христова. Премного благодарен Вам за то, что Вы устроили малого братика моего Михайлу к сапожнику в обученье. Господь-бог воздаст Вам за доброту Вашу…»
— Что за чепуха?! — недоуменно воскликнул Иван Васильевич, оглядываясь на улыбающихся Ленина и Крупскую. — Вы, конечно, шутите, Надежда Константиновна?! Зачем переписывать эту галиматью?
Крупская засмеялась.
— Нет, я не шучу. Письма действительно глупые. Но оно, пожалуй, и лучше. Перепишите их, а Владимир Ильич потом между строк напишет «тайными чернилами». И пойдут письма к искровским агентам в Россию. Если охранка заинтересуется, вскроет письмо — все в порядке: «голубок жестоко тоскует по своей сизокрылой голубке».
Бабушкин засмеялся.
— А может, мне самому сочинить письма? Все-таки придумаю что-нибудь попроще да поумнее.
— Нет, — сказал Владимир Ильич. — Не стоит! Поберегите умственную энергию для вашей будущей книги.
…С тех пор каждое утро Бабушкин переписывал по пять — шесть писем, одно глупее другого.
Это занимало час — полтора. А остальное время Бабушкин отдавал будущей книге. Поручение Ленина постепенно увлекло его. Каждый день он исписывал своим четким почерком стопку бумаги. Черкал, перечитывал, снова зачеркивал. Трудно и непривычно было ему писать книгу. И все-таки рукопись росла…[26]
Однажды вечером в комнату эмигрантов вошел Ленин. Бабушкин сидел, склонившись над бумагой.
— Мы же с вами договорились, — недовольно покачивая головой, сказал Ильич, — писать «Воспоминания» будете только до обеда, а потом — гулять.
Взглянув на часы, он велел Бабушкину быстро одеться.
— Куда мы торопимся? — спросил Иван Васильевич, натягивая пальто.
Ильич загадочно молчал.
Они поехали на вокзал. Там собралось еще несколько эмигрантов-революционеров. Вскоре к перрону, пыхтя, подкатил поезд.
Из роскошного спального вагона вышел нарядно одетый, представительный господин в модной шляпе с изящным чемоданчиком и палкой. Он прямо направился к Ильичу.
«Кто бы это?» — подумал Бабушкин, наблюдая, как веселый, франтоватый господин стремительно обнял Ленина, расцеловался с ним и с Крупской.
И вдруг он узнал приезжего. Да это же Грач! Живой, невредимый, всегда неунывающий Грач! Вот так встреча!
Он сразу вспомнил, как всего год назад в Москве получил от Грача свежие, только что прибывшие из-за границы пачки «Искры», нелегальные брошюры, письма от Ильича. Но потом Грач попал в тюрьму. Как же он очутился здесь, в Лондоне? Бежал?
Да, Грач бежал из Лукьяновской тюрьмы в Киеве.
Идя рядом с Лениным, он весело рассказывал, как целая группа политических заключенных — десять человек — бежали из тюрьмы: опоили снотворным надзирателей, связали часового, закинули стальную «кошку» с веревкой и матерчатой лестницей, свитой из разорванных простынь, на высокую стену, окружающую тюрьму, перелезли и удрали.
И Грач громко смеялся.
Ильич смотрел то на Грача, то на Бабушкина. Два бежавших царских узника, два стойких русских революционера шли вместе по лондонской улице. Как не похожи они! Бабушкин — невысокий, молчаливый, с исхудалым желтым лицом и красными, словно от вечного недосыпания, веками, — казался больным рядом с цветущим, жизнерадостным Бауманом.
«А ведь они — одногодки, — подумал Ильич. — И тому, и другому еще нет тридцати…»
Дома Ленин сказал Бабушкину:
— Шутки шутками, а ваш вид мне не нравится. Болезненно выглядите. И к тому же подпольщик не имеет права на «особые приметы». А у вас веки воспаленные.
— Это с детства, — махнул рукой Бабушкин.
— Тем более надо лечиться. Учтите: вы теперь — «государственный преступник», низвергатель основ, за вами тысячи шпиков и жандармов охотятся…
— Ну, это уж вы преувеличиваете, Владимир Ильич, — улыбнулся Бабушкин. — Не такая я важная персона. Вот за вами — действительно.
— Нисколько не преувеличиваю, — сказал Ленин.
Иван Васильевич не знал, что Ленин прав. После побега Бабушкина из екатеринославской тюрьмы в жандармские управления всех губерний были разосланы запечатанные сургучом большие желтые конверты. В каждом из них лежало шесть фотографий Бабушкина (три в профиль, три — анфас) и подробное описание всех примет «беглого политического преступника Ивана Васильевича Бабушкина».
И теперь тысячи шпиков во всех уголках России, встретив на улице, в трактире, на конке русоволосого коренастого человека с припухлыми веками, тотчас украдкой вынимали из кармана маленькое фото «государственного преступника» и сравнивали: не он ли?
— А ну-ка, откроите рот! — скомандовал Владимир Ильич.
Бабушкин засмеялся: «Вы как врач…» Но послушно открыл рот.
— Так вот, — решительно сказал Ленин, — завтра вы пойдете к дантисту — у вас слева торчит корень от зуба, и к окулисту — относительно припухлости век. Вот вам адреса врачей. И запомните: никаких «особых примет»!
На следующее утро Иван Васильевич пошел к зубному врачу.
«Как же я с ним столкуюсь?» — думал Бабушкин, шагая по оживленным лондонским улицам.
Иван Васильевич знал по-английски всего несколько слов: «да», «нет», «я — русский», «сколько платить?» И еще одну фразу, которую он употреблял чаще всего: «не понимаю!»
«Задушевной беседы у нас, пожалуй, не получится»! — усмехнулся Бабушкин, постучав молоточком в дверь врача.
Доктор, как назло, оказался очень разговорчивым. Но Бабушкин на все его вопросы только указывал пальцем на сломанный зуб и делал такое движение, словно вытаскивал пробку из бутылки.
Врач замолчал и вырвал зуб.
«Хорошо еще, что я не сделал татуировку, — подумал Иван Васильевич, выйдя на улицу и трогая языком непривычно пустое место во рту. — Вот бы от Ленина попало!»
И он вспомнил, как уговаривали его приятели в кронштадтских торпедных мастерских наколоть тушью якорь на руке. Рабочие пареньки носили морские фуражки, полосатые тельняшки и всячески старались походить на заправских моряков, которых так много в Кронштадте. К счастью, у приятеля сломалась игла, и Ваня так и остался без якоря.
Зашел Бабушкин и к глазнику. Старичок врач оказался поляком и немного понимал по-русски. Он вымыл пухлые маленькие ручки, долго осматривал Ивана Васильевича, направляя ему в глаза острый луч света от зеркальца. Потом покачал головой.
— Пан работал грузчик? Носил ноши на затылку?
— Грузчиком не работал, — ответил Иван Васильевич. — А вот тяжести на голове — носил… В детстве…
Старичок врач недовольно пожевал толстыми губами и выписал рецепт.
— Не знаем, чи поможе, — на прощанье сказал он. — Еднако все же.
Бабушкин дал ему гинею — так велел Ленин — и ушел.
«Как дорого дерут врачи в Англии!?» — подумал он.
Иван Васильевич неясно представил себе, сколько это — гинея — в переводе на русские рубли, но понимал: деньги большие.
Он, конечно, очень смутился бы и даже рассердился на Владимира Ильича, если бы узнал, что Ленин в то время остро нуждался в деньгах и отдал своему ученику на врачей последние две гинеи.
Сам Ленин, заболев в Лондоне нервным расстройством, из экономии не пошел к врачу. Лечила его Крупская домашними средствами.
…Вечером Бабушкин доложил Ленину о результатах медицинского осмотра.
— Одну «особую примету» уничтожил, — указывая на рот, сказал он. — А вторая — припухлые веки — останется навсегда.
— Почему? — спросил Ленин.