— Тише!— заворчал на меня Мишка.— Сопит тут, как лошадь!
Я затаил дыхание. Стало тихо. Только слышно было, как тикают часы на столе. Вдруг зазвонил звонок. Мишка вздрогнул и чуть не уронил яйцо. Я скорей побежал открывать дверь. Это пришёл Витя. Он хотел узнать, не начали ли выводиться цыплята.
— Нет ещё,— сказал Мишка.— Ещё рано.
Ну, я потом ещё перед школой зайду,— сказал Витя.
Он ушёл, а Мишка снова взял яйцо и приложил его к уху. Он долго сидел, закрыв глаза, и старательно прислушивался. Наконец сказал:
— Совсем ничего не слышно.
Я взял яйцо и тоже послушал. В яйце была мёртвая тишина.
— Может быть, в этом яйце зародыш погиб? — сказал я.— Надо другие проверить.
Мы стали вынимать одно яйцо за другим и выслушивать их, но ни в одном яйце нам не удалось обнаружить никаких следов жизни.
— Неужели все зародыши погибли? — сказал Мишка.— Должен ведь хоть в одном яйце сохраниться.
Тут снова раздался звонок. Пришёл Сеня Бобров.
— Ты чего в такую рань поднялся? — спрашиваю я.
— Пришёл узнать, как цыплята.
— Цыплята ещё никак. Ещё слишком рано,— ответил Мишка.
Вслед за Сеней пришёл Серёжа:
— Ну как, есть уже хоть один цыплёнок?
— Какой ты нетерпеливый! — говорит Мишка.— Что ты хочешь, чтоб цыплята с самого утра выводились? Успеют ещё.
Серёжа и Сеня посидели немного и ушли. Мы с Мишкой снова стали выслушивать яйца.
— Всё пропало!— убивался Мишка.— Совсем ничего не слышно.
— А может, они там притаившись сидят?
— Зачем же они сидят притаившись? Им пора скорлупу долбить.
Тут пришли Юра Филиппов и Стасик Лёвшиы, а за ними — Ваня Ложкин. Ребята стали собираться один за другим, так что под конец у нас получилось как будто общее собрание. Мы с Мишкой позвали Майку, объяснили ей, что нужно делать, если цыплята начнут выводиться без нас, и пошли вместе с ребятами в школу.
Как мы провели этот день в школе, нельзя рассказать. Это был самый мучительный день в нашей жизни.
Нам казалось, что кто-то нарочно растянул время и сделал уроки в десять раз длинней. Все мы очень боялись, что цыплята начнут выводиться, пока мы сидим в школе, а Майка без нас сделает что-нибудь не так, как нужно. Особенно длинным оказался последний урок. Время как будто остановилось совсем. Мы даже начали думать, что прозевали звонок. Потом нам стало казаться, что звонок испортился и поэтому мы не слыхали его. Потом мы вообразили, что тётя Дуня забыла дать последний звонок и ушла домой и теперь нам придётся сидеть тут до завтрашнего дня, когда она снова вернётся в школу.
Ребята нервничали и шептались. Все посылали записочки Жене Скворцову и спрашивали, который час, но Женя, как на беду, в этот день забыл свои часы дома. В классе было шумно, а Александр Ефремович несколько раз просил восстановить тишину. Но тишина не восстанавливалась. Наконец Мишка поднял руку и хотел сказать, что урок уже кончился, но как раз в это время прозвонил звонок. Ребята сорвались с мест и бросились к двери. Александр Ефремович заставил всех сесть на свои места и сказал, что никто не должен выходить из-за парт, пока учитель в классе.
Потом он обратился к Мишке:
— Ты, кажется, что-то хотел спросить?
— Нет, я хотел сказать, что урок кончился,
Но ты ведь до звонка поднял руку.
— А я думал, что звонок испортился.
Александр Ефремович только головой покачал, потом взял журнал и вышел из класса. Ребята гурьбой бросились в коридор и загремели вниз по лестнице. У выхода образовалась пробка, но мы с Мишкой успели проскочить первыми и помчались по улице во весь опор. За нами, растянувшись длинной вереницей, мчались остальные ребята.
Через пять минут мы уже были дома. Майка сидела на своём посту, у инкубатора, и шила своей кукле Зинаиде новое платье.
— Ничего не случилось? — спросили мы её.
— Ничего.
— А ты давно заглядывала в инкубатор?
— Давно, ещё когда переворачивала яйца.
Мишка подошёл к инкубатору и приготовился открыть крышку. Все ребята столпились вокруг. Они вытягивали шеи, приподнимались на цыпочки, а Ваня Ложкин взобрался на стул, чтобы получше видеть, и свалился оттуда прямо на Лёшку Курочкина и чуть не сбил его с ног. Мишка всё не решался открыть крышку. Он как будто боялся.
— Ну, открывай! Чего же ты медлишь? — не вытерпел кто-то.
Мишка наконец открыл инкубатор. Яйца по-прежнему спокойно лежали на дне, словно большие белые камешки. Мишка постоял над ними молча, потом осторожно перевернул их по одному и каждое осмотрел со всех сторон.
— Нет ни одной наклёвки! — печально объявил он.
Ребята молча стояли вокруг.
— А может быть, и не будет этих наклёвок? — спросил Сеня Бобров.
Мишка развёл руками:
— Я ведь не курица! Откуда мне знать! Что я понимаю в наклёвках?
Тут ребята заговорили все разом, заспорили: одни говорили, что цыплята не выведутся; другие — что ещё, может быть, выведутся; третьи — что либо выведутся, либо нет. Наконец Витя Смирнов прекратил разговоры.
— Пока ещё рано спорить,— сказал он.— День ещё не прошёл. Надо продолжать работу, как раньше. А сейчас марш все по домам! У инкубатора останутся только дежурные.
Ребята разошлись по домам. Мы с Мишкой остались одни и ещё раз осмотрели все яйца, нет ли где хоть маленькой трещинки, но нигде не было никакой. Мишка закрыл инкубатор и сказал:
— Ничего, пусть будет что будет! Сейчас ещё рано волноваться. Подождём до вечера и, если ничего не будет, тогда начнём волноваться.
Мы решили не волноваться и терпеливо ждать. Но легче всего сказать — не волноваться! Мы всё-таки волновались и через каждые десять минут заглядывали в инкубатор. Ребята тоже беспокоились и поминутно приходили. У всех был один вопрос:
— Ну как?
Мишка уже не отвечал ничего, а только пожимал плечами в ответ, так что к концу дня он так и остался с поджатыми плечами, будто они были у него к ушам приклеены.
Наступил вечер. Ребята заходили всё реже и реже. Последним пришёл Витя и долго сидел у нас.
— Может быть, вы неправильно посчитали дни? — спросил он.
Мы снова стали считать дни, но оказалось, всё правильно. Сегодня был двадцать первый день, и вот он уже кончился, а цыплят не было.
— Ничего,— утешал нас Витя.— Подождём до утра. Может быть, они за ночь выведутся.
Я попросил у мамы разрешения ночевать у Мишки, и мы с ним решили не спать всю ночь.
Мы долго сидели у инкубатора. Разговаривать нам было не о чем. Теперь мы уже не мечтали, как прежде, потому что нам не о чем было мечтать. Скоро трамваи перестали ходить по улице. Стало тихо.
За окошком погас фонарь. Я прилёг на кушетке. Мишка задремал, сидя на стуле, и чуть не свалился с него. Тогда он перебрался ко мне на кушетку, и мы заснули.
Наутро картина не переменилась. Яйца по-прежнему лежали в инкубаторе и все были целенькие. Внутри не было никакого шума.
Все ребята были разочарованы.
— Почему же так вышло? — спрашивали они.— Ведь мы, кажется, всё правильно делали!
— Не знаю,— говорил Мишка и разводил руками.
Один я знал, в чём дело. Конечно, зародыши погибли ещё тогда, когда я проспал ночью: они остыли, и жизнь оборвалась на полпути. Мне было очень совестно перед ребятами. Ведь это из-за меня они напрасно трудились! Но я не мог никому об этом сейчас сказать и решил признаться когда-нибудь потом, когда этот случай немного забудется и ребята перестанут жалеть о цыплятах.
В школе в этот день нам было особенно грустно. Все ребята как-то сочувственно поглядывали на нас, будто над нами стряслась какая-то особенная беда, а когда Сеня Бобров вздумал, по привычке, назвать нас инкубаторщиками, то все на него набросились и стали стыдить. Нам с Мишкой даже было неловко.
— Пусть бы лучше ребята ругали нас,— говорил Мишка.
— За что же нас ругать?
— Ну, они столько работали из-за нас. Они имеют право сердиться.
После школы ребята наведались к нам, а потом уже весь день не приходил никто. Только Костя Девяткин иногда приходил. Он один ещё не разочаровался в инкубаторе.
— Вот видишь,— говорил Мишка мне,— теперь все ребята на нас рассердились. А за что на нас сердиться? С каждым может случиться неудача.
— Ты ведь сам говорил, что они имеют право сердиться.
— Имеют! Конечно, имеют!— отвечал с раздражением Мишка.— Ты тоже имеешь право на меня сердиться. Это я во всём виноват.
— Почему ты виноват? Никто тебя не винит. Ни в чём ты не виноват,— ответил я.
— Нет, виноват. Только ты не очень сердись.
— Да за что же сердиться?
— Ну за то, что я такой неудачливый. Такое уж моё счастье, что я всё порчу, к чему только ни прикоснусь!
— Нет, это я всё порчу,— говорю я.— Я сам виноват во всём.