Я стоял возле, любопытничая, и не сразу понял, что произошло. Последовал страшный удар в палубу (эсминец загудел). Перед глазами у меня, сорвавшись с высоты, стоймя рухнула боеголовка. Замерев на секунду, она стала медленно валиться навзничь Момент рискованный!
Дрябин рывком подставил богатырскую грудь, — и торпеда своим весом вплющила его между ростровых стоек.
Я подскочил к Дрябину и что было сил стал отводить от его груди полтонны смертоносной тяжести. Ладони мои, скользя, срывались в густой смазке тавота. Набежали еще минеры, высвободили Дрябина из-под груза…
Что сделал Дрябин? Первым делом он схватил разорванный трос от талей и, потрясая им, заорал на баржу:
— За такое дело — трибунал и расстрел вам, собакам! Забирай боеголовку обратно! И акт составим — она уже непригодна…
Потом повернулся ко мне, кладя руку на мой погон…
— «Ю»! — сказал он мне. — Ты первым подскочил. Дрябин таких вещей не забывает. Ходи за мной. Дай пять… вот так!
Стылый тавот намертво склеил наше пожатие. Мы едва расцепили свои ладони. Верткой походкой бывалого миноносника Дрябин уже шагал в корму, а я вприпрыжку семенил за ним.
Следом за новым другом я спустился в узкий отсек запчастей БЧ-3, похожий на слесарную кладовую, Дрябин извлек откуда-то прозрачный флакон из-под духов «Белая акация» и сказал мне:
— Дрябин не подведет. Сейчас тяпнем за дружбу!
— А что тут? — спросил я, замирая от страха.
— Этим вот протираем минные прицелы. Линзы у нас чистенькие, а спирт остался.
— Я боюсь, — признался я. — Никогда не пил.
— Чепуха! Теперь ты уже не «Ю», а миноносник.
За неимением посуды Дрябин разбулькал флакон в латунные наконечники из-под фугасных снарядов. Из собственных наблюдений за жизнью я уже знал, что взрослые, выпив, спешат закусывать.
— А чем закусим? — спросил я, стремительно мужая.
Дрябин вытянул из угла отсека закуску — большой резиновый мешок, в котором плескалась какая-то жидкость.
— Запьем вот этим. Вместо пива… Чистейший дистиллит с примесью техноглицерина. Чем плохо? Ну, пей скорее…
Я был еще весь измазан в тавоте и ощущал себя настоящим матросом. Поборов страх, я зашиб в себя весь фугас. Дрябин дал мне запить спирт водою из мешка, тягучей, как ликер, и сладкой.
— Почти лимонад! — сказал я, отдышавшись. — Только не шипит!
— За это не беспокойся, — ответил мне Дрябин, плотно закручивая пробку в мешке. — Валяй к старшине, дыхни на него как следует — и шипение на весь день тебе обеспечено…
Когда я выбрался из отсека, мир уже стал розовым. Мне было весело, и матросы ко мне принюхались:
— Во, сопляк! Успел набраться. Мы сколько лет гремим — и трезвые. А он первый день на эсминцах и уже дернул!
Я спустился в кубрик, положил голову на свой вещмешок и задремал. Вдруг слышу, как от люка с палубы просвистали:
— Юнгу — к замполиту!
— Да он не может. Пьяный валяется.
Из люка донеслось — ответное, со свистком дудки:
— Замполит уже знает! Пускай тащится какой есть…
— Пойду, — сказал я, вставая с рундука.
В каюте замполита стоял Дрябин, отчитываясь:
— Я же не зверь какой! Ежели человек мне добро сделал, так я тоже с ним не как-нибудь, а по-людски. Верно ведь?
— Могли бы, — отвечал замполит минеру, — не поить его спиртом, а выразить юнге свою благодарность.
Дрябин даже удивился:
— Деньгами, что ли, я ему выражу? Я же не зверь… человек! Русский человек… Верно ведь? Ну, и налил ему. Всего-то — вот столько! С гулькин нос. Как матрос матросу. А ежели он сразу с копыт полетел, так зачем тогда на флот подался? Сидел бы дома.
После минера замполит взялся за меня. На бумажке он подсчитал, сколько я, сукин сын, съел и сносил за время службы, во сколько обошлись государству мои педагоги и прочее. Когда он закончил роковой подсчет, я понял, что мне не выбраться из долгов до смерти. Тут я не выдержал и разревелся. Но замполит был мужчина с характером и слез моих вытирать не стал.
— А для чего, ты думаешь, тебя учили? — говорил он. — Чтобы ты, на эсминцы придя, казенный спирт хлебал? Это возмутительно, товарищ юнга… Как ты себя ведешь? Дай адрес отца, мы напишем, что его сын не оправдал доверия родины и комсомола.
— Нет у меня отца, — ответил я. — Погиб мой папа.
— Тогда адрес матери.
— Мама на кладбище… в Соломбале!
Замполит отбросил карандаш и порвал свои расчеты.
— Послушай, друг! А кто же у тебя есть?
— Бабушка. Она в Ленинграде…
— Ну, бабушку мы беспокоить не станем. Пускай не тужит. А ты должен служить так, чтобы загладить свой проступок… Осознал?
Офицеры не стали раздувать этой истории. Дрябин же был наказан. От тех времен у меня сохранилась его фотография, которую он мне подарил по возвращении с гауптвахты. «Моему лучшему другу на память о героических днях обороны Заполярья от подлых врагов!» — так начертал он на карточке. Дрябин был лучшим минером эсминца, и сейчас его портреты можно видеть в монографиях по истории Северного флота. Фотокорреспондент запечатлел его на крыле торпедного аппарата! Он был человек недалекий, но мужественный и добрый… Под конец войны он ослеп при случайной аварии, и я под руку отводил его в экипаж на оформление демобилизации. Прощаясь, он меня крепко обнял и заплакал:
— А помнишь, Савка, как мы с тобой… Ох, и шипели тогда на нас! Да-а, было времечко — не вернешь. Девять лет жизни — флоту! Все девять на эсминцах. Кусок большой, а?
Мое дело в этой войне — маленькое, но важное. И я уже вполне дорос до понимания своей великой ответственности. Что я могу сделать для победы, я, конечно, сделаю, Если суждено погибнуть, я погибну. Так я решил сразу! Потому и отношение мое к тому ватнику, который мне выдали, было таким, какое, наверное, испытывали юные рыцари, впервые влезая в боевой панцирь для турнира, Мне выдали теплое белье, стеганые штаны, сапоги для шторма и валенки для мороза. Получил под расписку, как особо ценное снаряжение, и «лягушку» — спасательный жилет, надеваемый вроде парашюта; из нагрудника торчали резиновые трубки с пробками для надувания жилета воздухом. Наконец, меня включили в боевое расписание «Грозящего». Кузбасским несмываемым лаком на кармане моей голландки отпечатали мой личный боевой номер из пяти цифр. С этим номером мне воевать! Если меня прибьет волной к берегам родины, этот номер расскажет, кто я такой, в какой БЧ числился, на каком посту сражался, после чего по спискам флота легко установить мою фамилию. Напишут бабушке: «С прискорбием сообщаем, что юнга С. Огурцов пал смертью храбрых в боях…» Такой же номер был пришит и к кокону моей пробковой койки, которая способна держать человека на воде целых двадцать минут, если, конечно, я правильно ее уложу и свяжу потуже…
Между тем старшина Курядов на меня даже малость обиделся: Огурцова из гиропоста хоть за уши вытаскивай! Старшина Лебедев говорил в оправдание Курядову:
— Ну, что ты, Вася! Мальчишка-то интересуется… Не гнать же его. Не просто глазеет, а разбирается…
Лебедев казался мне ужасно умным. Холя свои роскошные усы, он давал точный ответ на любой мой вопрос. Гирокомпас в Школе Юнг стоял холодным и недвижимым. А здесь его наполняло тепло напряженной работы, которой он жил, трудясь ради нашей победы. Большая разница! В движении я быстрее понял взаимосвязь деталей, лучше осмыслил электросхему «аншютца». Я даже удивился, когда старшина Лебедев сказал мне, что до службы на флоте он был в Москве видным кондитером — готовил торты для дипломатических приемов в Кремле. От тортов до «аншютца» — расстояние немалое, и я еще больше стал уважать старшину за его знания…
Штурман эсминца Присяжнюк, этот горбоносый чистюля, аккуратный блондин лет тридцати, время от времени звал меня к себе. Давал читать ПШС, устраивал беглые опросы по теории. Вниманием меня не оставляли.
Однажды ближе к вечеру мое имя выкликнули:
— Где здесь юнга? Его «смерш» вызывает.