Глаза его наполнились слезами. Он ни о чем не пожалеет, с него довольно сознания, что он несправедливо обижен. Сейчас ему наплевать на пересуды людей, совершенно неважно, что о нем думают и говорят, главное — разобраться, в чем правда, главное — то огромное дело, что ждет его впереди. Как странно, нелепо: его заперли и охраняют, а сбеги он, пустились бы в погоню, да еще с ружьями. Серьезные, солидные люди ломают себе голову, пытаясь разобраться в истории, в которой он замешан, а он знает или, по крайней мере, догадывается о большем, чем они. Постепенно в душе мальчика, словно туман, рассеялись робость, уныние, и он заулыбался, ему показалось, будто он уже перешел границу детства и вступил в мир взрослых.
Сколько мечтал он о длинных брюках, карманных часах и уважении взрослых, и вот теперь эти бородатые мужчины, в длинных брюках, при часах, всерьез заняты им, Миши…
Ему даже нравится эта дурацкая шумиха, словно он обладает какой-то чудодейственной силой, покоряющей взрослых. Словно поймал и держит в своем кулаке волшебного шмеля, повелителя могучего вепря и семиглавого дракона.
Вдруг раздается звонок. Миши видит, как Андраш, низенький служитель в сапогах, тянет за цепочку, и дребезжание колокольчика разносится по всей коллегии. Две-три минуты, и мальчики уже носятся по двору, а Миши испуганно прячется в дальний угол: не хватает только, чтобы его увидели в окне карцера. Пусть это не карцер, но все равно тюрьма… Лицо его опять пылает, все тело в огне, кровь стучит в висках. Тщетно он уговаривает себя, что все это пустое, сущая чепуха, что правда на его стороне и он выше грязных толков, что у него должны просить прощения все обидчики, даже директор. Однако лицо у Миши горит от стыда: не может же он объяснять каждому, что прав он, а не те, кто его сюда запер, — и как мучителен этот стыд! Господи, а вдруг полицейские поведут его по улице со связанными за спиной руками? Перед его глазами возникла картина: в летний день четверо жандармов в шапках с петушиными перьями, с ружьями наперевес, ведут под конвоем по деревне пятерых крестьян, отказавшихся убирать урожай для помещика, и они, ребятишки, возвращаясь из школы — это случилось как раз в полдень, — останавливаются и смотрят во все глаза на необычную процессию. Он тогда даже не понимал, как можно за это арестовывать людей… С тех пор при виде полицейского Миши всегда казалось, будто тот следит за ним и только ждет подходящего случая, чтобы задержать и повести куда-то, ведь он, Миши, тоже не хотел убирать урожай для помещика, а хотел и хочет работать только на тех, к кому лежит у него душа. Не зная еще, кто такой бунтарь, он, маленький мальчик, почувствовал себя бунтарем и, не имея представления, кто такой раб, не пожелал стать рабом. А однажды, в теплый летний вечер, перед их воротами остановились двое верховых жандармов, и один из них крикнул: «Что, Нилаш дома?» Мать, просеивавшая на дворе пшеницу, от испуга уронила решето — к счастью, оно упало не на землю, а на брезент. Увидев побледневшее лицо матери, Миши тоже побледнел, а потом она, собравшись с духом, громко спросила: «Зачем он вам?» Жандармы долго не отвечали. Оба они, черноусые, крепкие, высокие, сидели на огромных конях, держа поводья в здоровых кулачищах. Таким только попади в руки — изобьют, исполосуют. Наконец тот, кто спрашивал, улыбнулся — тут уже все соседи сбежались к забору, услышав, что забирают Нилаша, — и сказал: «Мы на днях вместе гуляли в тарцальском трактире, а раз здесь оказались, хотим заодно и его проведать».
Тут вся семья вхдохнула с облегчением и даже возгордилась: пусть соседи видят, что их отец не лыком шит, со старшим сержантом жандармерии в тарцальском трактире гуляет.
«Передайте ему поклон, хозяюшка, от старшего сержанта Фазекаша».
И они ускакали на своих гнедых конях, а у Миши до сих пор радость на сердце сменяется страхом: а что, если эти гиганты с петушиными перьями однажды превратятся из друзей во врагов?..
Между тем снова прозвенел звонок, двор опустел, и тогда Миши, оставшись опять наедине со своими мыслями, решился выглянуть в окно. Мучительно долго тянулось время до следующего звонка — он был один, совсем один в этой ужасной комнате. Долго ходил из угла в угол на цыпочках, чтобы в коридоре не услыхали шум шагов, не вспомнили про него. Картины, возникавшие в его воображении, то неясные и мимолетные, то вполне отчетливые, завершенные, приносили ему успокоение и душевный подъем. Чудовищной несправедливости, чьей жертвой он стал, Миши противопоставлял будущее. На минуту он представил себя прославленным великим человеком: он будет высоким и сильным, отпустит длинную бороду, как у Сечени[15] на картине «Сечени в Дёблинге», и тогда все эти людишки, маленькие, ничтожные, будут просить у него прощения, называть своим любимым учеником и искать покровительства. И он, конечно, будет им всем помогать, словом не обмолвится о том, как несправедливо с ним поступили.
Потом он то снова впадал в тупое оцепенение, то ощущал в себе силы легендарного Миклоша Толди.[16] И вдруг, закрыв глаза, представил, как дергает дверь, так что ручка остается у него в руках, ударом ноги распахивает обе створки. Пройдя по приемной, входит в директорский кабинет и ударяет по столу, да с такой силой, что дубовые доски разлетаются в щепки, и испуганные учителя смиренно просят у него прощения, а он их прощает. Затем он стоит перед ними голый, как «Адам на скале» с картины Михая Зичи[17] — с развевающимися волосами, руки назад, застыл на краю скалы. Под ним — мрачная бездна. Он, чистый и невинный, стоит перед престолом господним, вокруг в пшенице цветут дикие маки. И вот он уже дома, снова бедный малыш. Уткнулся в колени матери, а она ему шепчет: «Будь, сынок, добрым, будь, мальчик, всегда добрым, будь всегда честным, сыночек».
Прошла еще одна перемена, а дверь так и не отперли. Миши вспомнилась легенда о великане, который таскал на себе гору, пока не стерлись до крови ноги, спина и шея, а голова не скатилась с плеч. И потом явился Иисус Христос и, подняв с земли его череп, сказал: «Прощаю тебя, сын мой» — и поцеловал источенные червями старые кости. И великан превратился в белого богатыря и на белом коне поскакал в рай… Так и он, Миши, чахнет здесь от страданий, но в конце концов прославится, люди будут перед ним преклоняться, и, если когда-нибудь он приедет в Дебрецен, все жители города встретят его на вокзале, запрягут в карету пятерку лошадей, и сам бургомистр и епископ будут его приветствовать. Миши даже стушевался, представив, какой торжественный прием ему устроят…
А со своими одноклассниками он и знаться не станет. Они точно чужие, сидят себе в классе и учатся, а чему учатся? Это учение — сплошной вздор: зубри то, что тебе задали, прочее знать не следует… Он же хочет знать все разом. Знания, как казалось ему, заложены в самом человеке, и кто хочет, тот знает: у кого раскрыта душа, от того исходят знания, и люди прислушиваются к его словам, читают его сочинения, — надо творить, вот в чем великая правда…
Шимони-полковник —
В детстве было это —
На верхушку колокольни
Влез поближе к свету.
Башенкой верхушка
В небеса глядела,
И на ней полным-полно
Воробьев сидело.
Шимони-полковник
Как герой стоял.
Целый мир перед собой
Он внизу видал.
На груди мальчишки
Воробей драчливый.
Ни на что он не сменяет
Этот миг счастливый.
Нет, меня не сбросить:
Я — тысячекрылый.
На меня враги бросают
Снизу взгляд унылый…
У кого сто тысяч
Крыльев в сердце бьется,
Не к земле летит безвольно,
А в небо несется.
Миши беззвучно смеялся, душа его ликовала, ему чудилось: вот-вот он и в самом деле оторвется от пола. Будь открыто окно, он вылетел бы во двор, сначала поднялся бы к птицам на красивые тополя, акации и там заговорил бы не на бедном человеческом языке, а запел бы, закричал, защелкал, защебетал, как пташки небесные. Слава тому, кто посадил эти деревья, и проклятье тому, кто когда-нибудь их срубит, как аллею Шимони. А потом он набрал бы полные легкие воздуха и полетел, полетел бы прочь отсюда… Миши даже почувствовал, как разрезает сверкающую голубизну неба…
И он громко запел, подражая какой-то птице:
— Тю-лю-лю!
Тут дверь распахнулась, и вошедший сторож увидел, что мальчик машет руками, как крыльями, и поет: «Тю-лю-лю».
Миши страшно смутился; опустив голову, закрыл пылающее лицо руками и пролепетал:
— О боже!
Дядюшка Иштван ничего не сказал, только с подозрением взглянул на него, в своем ли он уме, и махнул рукой: ступай, дескать, за мной.
Мальчик покорно поплелся за сторожем. Он еще улыбался, считая, что стал уже великим поэтом, надо только, пока не забыл, записать стихи. Но вскоре сердце его сжалось…