— Обещаем! Обещаем! — закричали мы со всех сторон.
— А Старобельской я все-таки «одиннадцать» за поведение поставить должна, мадемуазель Линде этого требует, и она совершенно права.
Я опять плакала, но не потому, что из поведения сбавили, просто мне было так стыдно, так жалко бедную немку. Внутри, там, глубоко-глубоко, точно прищемилось что-то.
Я-то смеялась, что она вся треугольная, a она такая худенькая, потому что больная… Несчастная…
— Довольно плакать, Муся, пойдем лучше со мной в дамскую и попросите у мадемуазель Линде прощения, она теперь там. Идем, я сама вас отведу.
Евгения Васильевна взяла меня за плечи и повела. Я все еще не могла успокоиться, в горле что-то давило, и я едва пробормотала:
— Никогда… Никогда… Простите…
Мадемуазель Линде улыбнулась, и такое у нее доброе личико стало в эту минуту.
— Не плачьте, маленькая, я не сержусь и верю, что этого больше никогда не случится.
Она сказала «слючится», но теперь это вышло ужасно мило. И почему мне раньше не нравилось? Странно.
В моем дневнике красуется «одиннадцать» за поведение и замечание, в котором расписано, за что оно поставлено. Если вы думаете, что мне приятно было хвастаться этим перед мамочкой, то вы ошибаетесь. Пришлось все рассказать, самую сущую-пресущую правду. Мамочка внимательно выслушала и говорит.
— Я, Муся, не хочу упрекать тебя, поскольку знаю, что ты раскаиваешься и самой тебе грустно и тяжело. Видишь, как, не думая, можно иногда сделать больно. Сердечко-то ведь у тебя доброе, я знаю, голова вот только сквозная, отсюда и беды наши происходят. Смотри же, будь осторожна, деточка.
Господи, какая я счастливая, что у меня такая славная мамуся! Все-то она знает, все понимает, иногда прямо-таки точно подслушивает мои мысли. Если б можно было выбрать себе маму или заказать, другой я бы не взяла!
Встала я в воскресенье, выхожу в столовую — где же мамочка? Тю-тю. Папа? — Тоже. Оказывается, накануне вечером, когда я уже спала, пришла телеграмма от тети Лидуши, что она на следующее утро приезжает, вот папочка с мамочкой и укатили на вокзал — встречать.
Собственно говоря, я нахожу, что мамуся моя немного того… сплоховала — могла бы и меня с собой на вокзал взять. Но когда я взглянула в окно, то поняла, почему она этого не сделала: с неба сыпалась какая-то гадость, не то снег, не то дождь, a на заграничный вокзал путь ведь неблизкий, да и горло у меня вчера вечером немного побаливало.
Только я успела все это подумать, еще даже и молоко не допила, звонок — папа с мамой вернулись, но только вдвоем. Оказывается, тетя Лидуша с мужем проехали прямо в свою новую квартиру, они отдохнут там, помоются, распакуются («да-да, непременно пусть распакуются» — подумала я, а мамуся при этом слове лукаво взглянула в мою сторону), a часа в два они придут к нам и останутся обедать.
Я страшно рада видеть тетю Лидушу, я ее очень люблю, да и дядюшку тоже, но и «распаковка» их меня до смерти интересует. Может это нехорошо, но сами виноваты — зачем столько времени мучили меня? Мамуся знает, но не хочет даже сказать — большое или маленькое. Говорит, что иначе я сразу отгадаю.
За завтраком явилась Люба, которую мадам Снежина прислала просить, чтобы меня к ним вечером отпустили. Торжества у них там никакого нет, просто зовут поиграть и поболтать вместе.
Я страшно обрадовалась. Прошлый раз ведь я даже ничего толком не разглядела, как и что у них в квартире, a обыкновенно все сразу замечу, недаром же меня дядя Коля «глазастой» называет. Но в тот день у меня с перепугу все мысли наизнанку вывернулись.
После завтрака меня засадили за уроки. Это было единственное темное пятнышко за весь день. Хорошо еще, что уроки все легкие, и в ту минуту, как в прихожей раздался звонок, я кончила переписывать французскую диктовку.
Я живо бросила перо, да с размаху на тетрадку — ляп! Сидит клякса, да какая страшенная! Счастье, что на обертке, a то пришлось бы страницу вырывать и переписывать, нельзя же Надежде Аркадьевне диктовку с черными бородавками подать. Краснокожке — куда ни шло, a ей совестно. Придет Володя, попрошу завернуть тетрадь в чистую бумагу…
Лечу в прихожую. A там уже Ральф как сумасшедший скачет и беснуется. Вот глупый пес! Впрочем, правда, он их первый раз видит, хоть это и Леонид Георгиевич мне его подарил. Но ведь он тогда еще совсем маленький был, немудрено и забыть.
Бросилась я на шею к тете, потом и ее мужа расцеловала, уж очень я рада была их видеть. Тетя Лидуша розовая, нарядная, веселая. Не успели мы в гостиную войти, как она и говорит:
— Ну, Муся, не хочу тебя, бедную девчурку, дольше мучить, небось, сгораешь от любопытства узнать, что для тебя из-за границы приехало?
A я так была рада их видеть, что в ту минуту даже и думать об этом забыла — но только в ту минуту. А как сказали, сейчас же и вспомнила.
Но пакета с ними никакого нет. Что бы это значило?
— А по-моему, Лидуша, лучше ей, «этого» не давать, припрятать до Рождества… — дразнит противный Леонид Георгиевич. — Я боюсь, вдруг «это» ей не понравится? Она теперь уж не прежняя Муся, а гимназистка. Их ведь ничем не удивишь. Видишь, она даже нисколько и не интересуется.
Не интересуюсь?! Да я еле на месте стою!
— Ну-ка, Муся, закрой глаза, — говорит тетя.
Я закрываю. Хоть мне и ничего не видно, зато слышно, как тетин маленький саквояж щелкнул. Значит, оттуда вынимают что-то маленькое. Что? Кольцо?..
Только я успела это подумать, вдруг у самого моего уха: «тик-так, тик-так», и что-то холодное прикоснулось к нему. Неужели? Не может быть!..
Я быстро открываю глаза, поворачиваю голову и попадаю носом прямо в тетину руку, в которой часы, — да, маленькие, хорошенькие голубые эмалевые часики на голубом же эмалевом бантике! Я только ахнула и бросилась опять обоих целовать.
Вот душки часики! Ну, и глупая я! Как же сразу не догадаться было, что мне из Женевы привезут? Ведь там же часы делают… Все швейцары ведь только тем и занимаются, что часы да сыр делают (а швейцарский сыр я люблю).
Понятно, часы я сейчас же на себя и нацепила.
Отправились мы все в папин кабинет, уселись на тахту и стали беседовать. Тетя Лидуша и Леонид Георгиевич меня все подробно про гимназию расспрашивали. Я все должна была выложить, даже свое «одиннадцать» за поведение.
Они очень много смеялись, a я была рада-радешенька лишний раз поболтать о нашей милой гимназии. Столько всего было, что я боялась забыть или пропустить что-нибудь, a потому ужасно торопилась, даже захлебывалась.
Вдруг меня Леонид Георгиевич останавливает:
— Слушай-ка, Муся, сколько тебе еще классов проходить осталось?
— Да шесть еще, ведь седьмой уже нечего считать, правда?
— Значит, — продолжает он, — ты через три года и гимназию окончишь?
— Это почему?
— Да потому, что ты в один год успеешь сказать то, что другие только в два года скажут. Значит, через три года всю эту премудрость и одолеешь.
Вот противный! Я надулась и замолчала.
— А интересно, который теперь час? — через секунду говорит он. — Будь, Мусенька, добра, посмотри, пожалуйста.
Ну, как на это не ответить? Я лениво так, будто нехотя, вынимаю часы:
— Половина четвертого, — отвечаю я таким тоном, будто я всю жизнь только то и делала, что на часы смотрела.
В это время тетя Лидуша начала рассказывать про все, что они видели в Швейцарии. Красиво там, видно, ужасно: горы высокие-превысокие, и даже летом на самых верхушках снег лежит; и громадные ледники. Тетя говорит, что если вскарабкаться совсем наверх, так они там особенно красивыми кажутся.
Вот тут уже я ровно ничего не понимаю. Во-первых, что может быть красивого в леднике [19]? И во-вторых, что за глупая мысль устраивать их так высоко? В такую жару — a там настоящее пекло — изволь-ка, когда что понадобится, карабкаться в этакую высь! Времени сколько потеряешь, да и пока оттуда донесешь мороженое или крем, так они и растают. Или эти швейцары совсем-таки дурни, или я чего-нибудь да не поняла, a спрашивать не хотелось, еще опять противный Леонид Георгиевич на смех подымет.
К обеду пришли дядя Коля и Володя. Он все еще не в кадетской форме, наденет ее в следующую субботу и тогда явится во всей красе.
Тетя Лидуша привезла ему маленький фотографический аппаратик, только с собой его не захватила, потому что эту корзину с багажом не успели еще распаковать.
Хотя вся эта компания и сидела еще у нас, но в семь часов я все-таки отправилась к Любе. Там никого не было, кроме меня. Мы с Любой пошли в ее комнату. Не очень красивая. Там спит она и ее шестилетняя сестра Надя.
Игрушек у Любы совсем нет, кукол тоже, она говорит, что уж целых два года, как больше не играет, a ей теперь одиннадцать лет, она старше меня.
В соседней комнате спят ее оба брата, Саша, девяти лет, и пятилетний Коля.