— Мой брат убьет этого хромого волка, — говорила я. — Это он во всем виноват.
— Кхнет… я… я! — твердил Чуча.
Может, он жалел, что не показал людям, где живут волки. И вот теперь убили его друга.
На другой день выпал снег. На его белизне, как на фотопленке, обозначилась вся лесная жизнь: здесь пробежал заяц — следы длинных задних лап обогнали передние; вот крестики птичьих коготков — слетали подбирать семена березы…
— Сегодня возьмем хромого, — сказал брат.
И снова зазвучали в лесу выстрелы.
Каждый раз Чуча вздрагивал, сжимался и все глядел, глядел в окно.
Он помнил солнечные брусничники, горячие смоляные ельники, зеленую рощу скальных дубов… Но что там теперь, когда холодно и бело, он не понимал.
И еще все время помнил он про Ясенскую Сороку. И знал, что птицы выполнят слово.
«От болота до человечьей тропы…»
«Когда люди придут за тобой…»
Чуча не мог ни есть, ни спать, ни говорить. Он мог только ждать, прилепив лапки к оконному стеклу. Но даже он не увидел, как подошли охотники.
Потому что была уже темная ночь. Не увидел, но услышал шаги. И по ним гадал — несут что-нибудь на плечах или нет. Нет, не несут!
Множество ног потопало дальше, а две, в сапогах, — по сеням и в комнату.
Брат бросил мокрую шапку на стул.
— Ну что, ушел хромой? — Это спросила я. Хотя и так было видно — не удалось.
— Как бы не так! — вдруг засмеялся брат. — Флажками обложили! Не уйдет! — Он подсел к столу, к горячему чаю. — А ведь заводил нас. — Брат грел руки об стакан, отпивал мелкими глотками.
Ну и устал он! Ну и промерз! Бедный мой лесник.
— Двигай стул к плите.
— Ух, хорошо!
— Ну так что хромой?
— Заводил, говорю. Совсем запутал. И ушел бы, если б не сороки. Увидели его, подняли крик. Куда волк — туда они. Куда они — туда мы. Он след путает, а они распутывают. Мы б его и сегодня взяли, да стемнело. А там болото не замерзло. Побоялись. Ну да теперь он наш!
Брат скинул мокрую одежду, завалился спать и сразу заснул. И видел во сне, наверное, белый снег и черный след — три лапы обычные, а одна — трехпалая. Хромой волк. И над ним — сороки. Я уже засыпала, когда руку мне привычно щекотнуло. Теплая, мягкая мордочка. Влажный нос.
— Иди спи, Чуча. Мне рано вставать.
— Кхгдеон? Кхгдеон? — тихонько спросил Чуча.
— Кто?
— Волкх…
— А! Его поймали. Он не уйдет.
— Кхкапкхкан? — с трудом выдавил Чуча.
— Нет, не капкан. На волков иногда охотятся с флажками. Ну, тряпочки просто. Место, где прячется волк, обносят веревкой с флажками, и волк боится перепрыгнуть через них.
— Кхчто боится?
— Кто его знает. Бояться-то нечего. Это не стреляет, как ружье, и не хватает, как капкан. Понимаешь? Но волки этого не знают. Вот и хромой попался. Спи спокойно. Он больше никого не убьет.
Чуча не уходил. И не двигался. Притаился около моего уха. Будто о чем-то думает. Потом потянулся и лизнул мне щеку, нос. Засыпая, я слышала, как Чуча возится не то в клетке, не то снова возле окна.
Я проспала, не услыхала, как ушел брат. И проснулась, когда он уже вернулся, сердито хлопнул дверью. Свет в окне был неяркий, утро еще раннее.
— Ты что так скоро?
— Черт его возьми! — крикнул брат. — Оборотень какой-то, а не волк. Знаю точно — был там, за флажками. И ушел. Старый не решится. А он ведь прибылой, щенок совсем.
Вид у моего охотника был жалкий, и, чтобы я не заметила этого, он вышел. И вот уже со двора донеслось — хэк! хэк! — рубил дрова для плиты.
— Ну вот, Чуча, зря я тебе пообещала… — Я заглянула в клетку. Что это? Она была пуста.
Ни на столе, ни на книжной полке, ни на диване зверька не было. И на окне не было. А по ту сторону стекла, под форточкой, что не закрывалась на ночь, на подтаявшем снегу, маленькие глубокие следы. Будто крохотный человечек пробежал на четвереньках. Путь его лежал к лесу.
Брат втащил и бросил у плиты охапку дров. Стряхнул щепу с ватника.
— Что-то Чучи не слышно, — сказал он. — Не заболел?
Я молчала. Молчала вот о чем.
Жил в нашем доме зверек — малая кроха огромного, непонятого нами леса. Он привык к нам и полюбил, как привыкают и любят чужую страну.
Но придет день, когда шевельнутся вдруг и окликнут родные края. И нет тогда ничего дороже их законов, и старая дружба болит, как свежая рана.
Но чтобы вернуться к ним, надо порвать с чужими.
А Чуча вернулся.
Настал день уезжать мне домой.
Я вышла проститься с лесом. Ранний снег растаял. Солнца не было. Лес стоял мокрый и настороженный. Ждал. Ждал ветров, настоящего зимнего снега.
Среди бурого брусничника ярко зеленел мох. Желтая голенастая трава торчала вдоль тропинки… Вот знакомая поваленная елка корнями наружу. А дальше — необжитой, лесной лес.
Я узнавала и не узнавала эти места. И они едва помнили меня…
Вдруг к ногам упала огромная шишка. Шишка-великан. Я подняла ее. Наверху в ветвях что-то шарахнулось и притихло. Белка?
А может быть…
Я вытянула руку ладонью вверх.
— Ну, иди!
Но никто не спустился на ладонь.
Я побрела дальше. У входа в чащу, там, где обрывалась тропинка, на ней лежала ореховая звездочка — пять отличных желто-коричневых орехов в буром узорном домике. Я поглядела вокруг: орешника близко не было. И опять я подумала: а вдруг!
И позвала:
— Чуча!
Снова что-то зашуршало на сером стволе елки. И сверху, издалека, донеслось непохожее эхо: «Чу-ча! Чу-ча!»
Ветер подхватил его, смял, перемешал с шумом хвои, редким криком птиц, стуком голых веток. Все эти шорохи, крики, скрипы сомкнулись.
И вдруг я различила:
Я ветер, я ветви, я вечен, — так говорил лес.
Я зелен, я волен, я полон, — говорил лес.
У меня есть дубы и грабы,
У меня есть грибы и рыбы,
Под водою — линь,
Над водою — лань…
В моем кармане топорщилась шишка; пальцы согрели древесную гладкость орехов; во мне, надо мной и кругом раскачивалась, то отходила, то проступала Большая Песня Леса — подарки Чучи…
Я буду их беречь.
Я всегда их буду беречь.