И нашёл не просто так, а с горя. А если объяснить всё точней, так из-за того, что однажды получилось между мною и моей тётушкой Астей, у которой я жил-гостил в то лето.
Тётушка моя работала в колхозе, была совсем ещё молодая и шибко горячая характером. Как, бывало, чуть что, так — сама лёгкая и маленькая, будто подросток, — брови свои тёмные наморщит, серыми глазами блеснёт, руками всплеснёт и — зашумит! Так зашумит, что только на улице от неё и спасение, а всё равно и там услышишь, как она обещает задать тебе хорошего дёру.
Но до настоящего дёру дело не доходило никогда, а к шуму я привык скоро. И, честно говоря, все тётушкины попытки приструнить меня не ставил ни в грош. Я даже самые строжайшие запреты стал нарушать, и вот из-за одного такого нарушения всё и случилось.
Возвышались у нас на крыльце деревянные перила. Решётка перил была сделана из гладко обструганных, круглых столбиков. Сразу за ними, обочь крыльца, зеленели грядки палисадника. Забегать в палисадник полагалось, разумеется, через калитку, до которой и ходу-то было всего ничего, но я приспособился попадать туда ещё быстрей, а главное, интересней.
Я проскакивал в палисадник прямо с крыльца, прямо сквозь перила. Перемахивать их сверху я не отваживался, боялся, что ветхий поручень затрещит и обрушится, а вот меж столбиков проныривал прекрасно. Сначала просуну голову, потом весь, как ящерка, извернусь, на руках подтянусь, и, глядишь, я уже на тёплом краю мягкой грядки, и зелено-пушистые, пряно пахнущие зонтики укропа ласково щекочут моё лицо.
Мало-помалу вытоптал я в укропной чаще по-за крыльцом порядочную пролысину, наследил и на грядке с огурцами, и зоркая тётушка всё это увидела. Ну, а раз увидела, то и опять получился шум. А за шумом последовал наикрутейший наказ ходить в палисадник только там, где люди ходят, а не там, где лазает лишь блудень и озорник — соседский козлёнок Яшка.
— А ты разве Яшка? — возмущалась тётушка, и я, конечно, отвечал, что нет, хотя втайне думал, что побывать Яшкой мне было бы тоже куда как любопытно.
В общем, опять я тётушкиным шумным словам не придал никакого значения, и вот в один прекрасный вечер она приходит с работы, с колхозного поля, начинает собирать ужин и говорит:
— Сбегай-ка, Лёнька, в палисадник за луком, за перышками.
И я, конечно, помчался, и ясно, что, как только выбежал на крыльцо, так сразу кинулся к своей привычной прямушке.
Голову сквозь перила просунул, боком извернулся, стал проталкиваться плечом вперёд, но вдруг чувствую, что просвет между столбиками сделался отчего-то тесен, и я никак на другую сторону перил протиснуться не могу.
«Не в ту дырку, что ли, второпях попал? — подумал я. — Тогда переменюсь…»
И я попятился, стал вытаскивать голову, да тут обнаружил, что голова моя обратно не пролезает.
Туда вот проскочила, а назад — нет. И стою я теперь действительно как козлик, на четвереньках и ни туда мне, ни сюда.
А тётушка Астя из избы, из-за распахнутого окошка поторапливает:
— Ну где ты там, с луком-то? Скоро ли?
— Сейча-ас… — пыхчу я, тужусь, отвечаю совсем козлиным жалобным голосом, но из плена вырваться не могу. Если голову поверну боком и потяну меж столбиков, то мешает подбородок и затылок, если прямо — то мешают уши.
Тётушке ждать надоело; слышу, она ко мне на крыльцо поспешает сама.
И вот появляется на пороге, всплёскивает руками и, нет чтобы пожалеть да маленько помочь, — снимает свой фартук, складывает его повдоль, а потом ещё раз повдоль, и начинает меня этим фартуком пониже спины, пониже задранной рубашонки охаживать:
— Что я тебе говорила? Что я тебе говорила? В калитку ходи! В калитку ходи!
От шлёпанья фартуком было не очень-то больно, да зато стыдно и обидно, и я, не жалея ушей своих, рванулся со всей теперь силой. И круглые столбики в пазах повернулись, меня отпустили, и я кубарем скатился с крыльца.
Скатился, закричал тётушке:
— Я ужинать с тобой не буду, я жить у тебя больше не буду, я от тебя убегу!
— Убегай, — ничуть не испугалась тётушка. — Набегаешься, вернёшься.
И она пошла к себе в избу, а я, разобиженный ещё больше, заметался по широкому нашему подворью, по лужайке.
Я и в самом деле хотел убежать, да только куда в нашей деревеньке убежишь-то? Куда ни беги, а везде тебя скоро найдут. Все наши детские потаённые местечки — и за колхозной конюшней, и за банями, и в гуменнике в овраге — известны каждому взрослому давным-давно.
И вот я кинулся к той неприступной черёмухе, что росла рядом с избой. Обхватил шершавый ствол руками, ногами, полез вверх, да почти тут же и сорвался. Кинулся опять, и опять сорвался.
Но отчаянность моя не утихла ничуть. И я пошёл на штурм в третий раз. Не считаясь с тем, что ситцевая голубенькая рубашка моя запотрескивала, не обращая внимания на то, что ладошки и голые коленки, елозя по сухим и острым заломам коры, обдираются в кровь, я всё равно карабкался, я всё равно не сдавался, и вот совершилось почти невероятное: высокую и широкую развилину на старой нашей черёмухе я всё-таки оседлал!
А там чуть передохнул, глянул, не смотрит ли в окошко тётушка, и, шагнув по крепким и частым теперь ветвям ещё выше, скрылся в густой черёмухе, как в лесу.
Я устроился там, словно петух на нашесте, обнял толстый ствол, притих и стал ждать.
Стал ждать, потому что весь мой прошлый опыт подсказывал: вспыльчивая тётушка очень скоро переменит гнев на милость, очень скоро меня спохватится. Ну, а как спохватится, так вот тут-то я и отведу свою душеньку, сколько мне надо, столько и покуражусь. Выгляну из черёмухи лишь тогда, когда тётушка всполошится окончательно, когда, может быть, даже закричит из окошка: «Лёня, золотко, где хоть ты? Иди, милый племяшок, домой! Это я просто так, маленько погорячилась…»
И вот, чтобы не выдать себя раньше времени, я на своём сучке и притих.
Я даже ягоды, которые так тут и нависали чёрными гроздьями, боялся ощипывать. Я даже преодолел себя, когда, то ли от пробежавшего по листве сквознячка, то ли от душновато-сладкого запаха этих листьев, на меня вдруг напало желание чихнуть. Я лишь раскрыл широко рот, сделал глубокий вдох-выдох и — перемогся. Ведь тётушка-то Астя была почти рядом; я отлично слышал, как за распахнутым окошком в избе она собирается ужинать.
Вот она прошла на кухню и загремела печной заслонкой. Вот она, шаркнув кочергой по кирпичному поду, вытянула томящийся в печи, в глиняной плошке, ячневый крупеник, и мне показалось, что я прямо так и слышу его тёплый, масляный дух. Слышу и сразу смекаю: «Ага! Вот сейчас тётушка и начнёт меня звать, кричать. Вот теперь и спохватится… Одна она за стол, когда на нём такая вкуснотища, не сядет ни за что!»
Но, к удивлению моему, тётушка за стол уселась спокойно и — одна. В прогал меж листьев в очень близком от меня окошке я хорошо теперь видел тётушкину спину, видел её кофту в линялых и маленьких цветочках.
«Ладно, — сглотнул я слюнки, — ладно… Значит, тётушка всё ещё не отпыхнулась. Но отпыхнется обязательно. Ну, не может же быть, что ей всё равно: жив я теперь на белом свете или не жив?»
И тётушка к окошку довольно скоро оборотилась, да только не из-за меня, а потому, что на деревенской улице затарахтел трактор Вани Звонарёва.
Ваня, как всегда, тормознул почти под самой черёмухой.
Трактор сразу напустил вокруг такого дыму-керосину, что нечем стало дышать, сразу исчезли все другие запахи. А когда дым маленько пронесло, то Ваня соскочил на дорогу, запрокинул курносое, перепачканное в тракторной копоти лицо и, глядя снизу вверх на усыпанные ягодами ветви, сказал своё привычное:
— Эх-х!
Я весь так и поджался, чтобы Ваня раньше сроку не заметил меня, и вот в эту минуту и выглянула из окошка избы тётушка Астя.
Чумазый Ваня заулыбался во всю ширь, сразу приподнял над головой кепку:
— Августе Андреевне привет! Не найдётся ли чем холодненьким промочить горлышко?
Этакое неопределённое «не найдётся ли» Ваня говорил лишь из одной деликатности. На самом-то деле он отлично знал, что холодненькое у нас найдётся всегда. Это он намекал на квас, которого перепробовал тут под тётушкиным окошком, наверное, уже не меньше чем полкадушки.
И вот как только он про квас намекнул, так я опять подумал: «Теперь — всё! Теперь они про меня и вспомнят!»
Бежать для Вани за квасом в сени, в прохладный чулан и подавать ковш через окошко была моя и только моя всегдашняя обязанность. Исполнял я это с удовольствием, и Ваня принимал ковш из моих рук тоже с удовольствием, да ещё при этом шутливо подмигивал тётушке, говорил в мой адрес:
— Шустряк мальчонка, молодец! Вырастет — в помощники возьму!
А потом кивал мне:
— Айда, прокачу вдоль деревни…
И действительно, с громом, с великолепным рёвом мотора, под галдёж деревенских ребятишек и лай собак, прокатывал до самой околицы.