— Уж наверное не глупее сапожного крючка, у которого вместо головы на плечах крокодилий хвост болтается, — обиженно завалился на бок старый сапог.
— Прошу прощения, — заерзал сапожный крючок. — Насчет голенища я не сам придумал, это ведь поговорка такая. Мой хозяин — тот, что учителем был, — не раз говаривал: «Глуп, как сапожное голенище». Или же: «Глупый, как лапоть». А уж хозяин мой был большого ума человек. Такие стихи сочинял и надгробные речи, что коняга святого Михайлы и то могла бы расчувствоваться.
— Разве у святого Михайла был конь? — чуть скользнули детские санки, и под чердачными сводами словно бы прокатился едва уловимый легкий всеобщий смешок; даже кресло усмешливо скрипнуло, когда я опустился в него.
— Это только так принято говорить, сынок, — шепнуло кресло. — Святой Михаил — покровитель кладбищ, и его конем называют приспособление, на котором устанавливают гроб во дворе, пока кантор отпевает покойника…
— Значит, это не лошадь?
— Нет, конечно! Но затем покойника на этой же «коняге» доставляют на кладбище. Звенят колокола…
— Мои родичи, — отозвался бубенчик. — Славно поют, ничего не скажешь; и в таких случаях будто и к нам обращаются. Черныш — это бык, я висел у него на шее и вел за собой все стадо — тряхнет, бывало, головой, ну, тут и я зазвеню-заливаюсь…
— Ты перекликался с колоколами?
Наступила недолгая пауза, а затем бубенчик неуверенно ответил:
— Вроде того… Колокола изливали скорбь, а я говорил им, что мы живем — горя не знаем, трава на пастбище высокая по колено…
— А я тоже умею звенеть, — шевельнулся сапожный крючок.
— Неплохо бы послушать! — насмешливо качнулась колыбель.
— Колыбель права, — завозился на балке топор. — В нашем кругу не принято врать, а тут что-то здорово враньем попахивает. Ну что ж, послушаем! Кость костью, а мясо мясом…
— К сожалению… — заерзал сапожный крючок, старинная вещь из бронзы.
— Ага! — язвительно подхватил сапог. — Значит, к сожалению…
— Я говорю: к сожалению, мне не обойтись без помощи мальчика. Надо привязать к кисточке веревку и подвесить меня в воздухе, чтобы я ни к чему не прикасался, а потом легонько стукнуть по мне топором.
— Я бы мог тебя пнуть как следует, — ехидно предложил свои услуги сапог.
— К сожалению, это невозможно. Я могу звенеть только от удара благородного материала. Поможешь мне, мальчик?
У меня слегка дрожали руки, когда я привязывал веревочку к сапожному крючку; затем я почтительно снял с балки топор, чуть коснулся им свободно свисающего крючка, и… едва не выронил все из рук от удивления: в чердачном полумраке раздался столь чистый мелодичный звон, что даже сипухи раскрыли свои сонные глаза. Не могу сказать с точностью, что именно было в этом звуке; но в нем заключалось все давнее, отдаленное во времени и недосягаемое, вся неуловимая и незавершенная красота жизни… Я ударил в старую бронзу снова и снова… и еще раз — все тише и тише, и когда смолк последний мелодичный отзвук, настала такая тишина, как после погружения в сон.
Я положил на место топор, опустил сапожный крючок и сел в старое кресло. Все долгое время молчали, и лишь потом первым нарушил молчание сапог:
— У меня нет слов…
— Да их и быть не может, — вмешалась мышеловка.
— У меня нет слов, чтобы выразить свое восхищение. Но я не нуждаюсь в подсказке, в особенности если какая-то мышеловка вылезает со своими советами. Спасибо тебе, сапожный крючок, ведь в конечном счете мы вместе служили человеку, и спасибо мальчику за его помощь. И кстати, да будет позволено мне поприветствовать мальчика от имени всех тех, кто сейчас — благодаря тетушке Кати — вышел из забвения.
— Да, — гулко отозвалась ступка для орехов. — Жаль, что я не могу угостить его, как положено, но в нашем теперешнем мире не бывает еды — лишь одни воспоминания…
— Верно! — качнулся замок. — Зато шкатулка открыта, и мальчику дозволено заглянуть в воспоминания.
— Дозволено, дозволено! — подхватили остальные. — Он того заслуживает… Пусть набирается ума-разума. И пусть взовут к нему написанные слова, может, когда-нибудь они и оживут в его сердце…
— В голове, — громыхнула кочерга.
— Голова без сердца — что пустой амбар, сколько бы зерна там ни хранилось, — скрипнуло старое кресло, и я запомнил эту образную истину, хотя тогда и не думал об этом. Я открыл шкатулку и взял в руки письмо, лежавшее с самого верху. Мне пришлось поднести листок почти вплотную к лицу, чтобы разобрать строчки письма. От него совершенно определенно исходил запах тетки Луйзи.
Дорогая моя матушка!
Для меня в моих хлопотах и огорчениях большей радости и быть не может, нежели увидеть мою дорогую матушку, за которую я каждый день богу молюсь. Мне так необходимо выговориться перед тобою, и пусть в жалобах недостатка не будет, но все же мы хоть и недолго, а сможем побыть вместе.
К сожалению, особенно похвалиться нечем, хотя и не все идет так уж плохо, ведь в заведении дела пошли хорошо, и клиентов у нас все прибывает. Меня запросто называют тетушкой Луйзи, а господа более солидного возраста — Луйзикой. Одно могу сказать, что публика у нас изысканная: барон Хикс — ежедневный завсегдатай (он испросил разрешения расплачиваться раз в месяц), некий председатель опекунского совета и один министерский советник тоже стали постоянными клиентами, ну и вообще все, кто нас посещает, — это благородные господа из лучших кварталов Буды. Уже разошелся слух, что открылось новое питейное заведение, где держат лучшие во всей Буде вина. И это, кстати сказать, правда, потому что в этом Лаци разбирается (зато ни в чем другом не смыслит), он собрал у себя лучшие вина из Шомьо, Дёргиче, Виллани и из одного-двух прославленных будайских подвалов.
Правда, у нас цены на несколько крейцеров выше, чем в окрестных заведениях, но это только поднимает нашу репутацию. Сюда повадились ходить и легковые извозчики, но им я в кредит не отпускаю. Над дверью во второе помещение повесили вывеску (один художник из наших клиентов расписал ее): «Только для господ постоянных посетителей», — а публика попроще угощается прямо у стойки. Иные из этих гостей невоздержанны на язык, но я их живо призываю к порядку, дескать, тут им не кабак… И представь себе, один нахал отпарировал мне: «А что тогда, по-вашему, барынька хорошая? Может, молельный дом?»
И Лаци, этот тюфяк, не выставил его!
Мне с ним забот хватает. Опять принялся за старое: без конца ноет, что ему, видите ли, хочется ребенка… И вообще, как несколько дней дома не побудет, то такой ненасытный делается, что с ним сам черт не совладает. И опять стал попивать, хотя допьяна и не напивается, а в прошлый раз оставил в подвале зажженную свечу…
Письмо это пишу у стойки, из посетителей только барон потягивает винцо в одиночестве и велит передать, что он свидетельствует матушке свое почтение. Воистину благородный господин!
Родная моя матушка! На этом письмо свое кончаю, потому что прибыл господин Шойом, полковник в отставке. Ему я иногда жарю яичницу, он ведь у нас тоже постоянный посетитель.
Лаци выйдет к поезду встретить тебя.
Целую руки, благодарная и любящая дочь
Луйза
«Вот это да!» — подумал я, и эта короткая мысль вместила в себя все то, о чем я до сих пор не знал. Значит, у них кабак. Нечто вроде корчмы дядюшки Варги, где в постоянных посетителях ходит не дядюшка Янчи Киш, а барон, полковник и прочая публика им под стать… Хотя и легковые извозчики тоже. Наверное, и они считаются господам. В Капоше я видел одного такого извозчика — в красивом черном котелке.
Интересным мне показалось в письме то место, где говорится, что дядюшка Лаци хочет ребенка, а тетка Луйзи не хочет. Выходит, можно хотеть, а можно и не хотеть? Странно! Разумеется, для меня не было тайной все то, что предшествовало появлению ребенка, ведь я был постоянным посетителем конюшни, где жеребец и кобыла, судя по всему, хотели жеребеночка; а вот тетка Луйзи не хотела ребенка, и этого оказалось достаточно, чтобы его и не было. Тут сам черт не разберется!
Письмо, аккуратно сложив, я убрал на место, потому что ничего особенно интересного из него не почерпнул. «Питейное заведение» — это, оказывается, не корчма, а некое гораздо лучшее место, куда захаживают полковники да председатели и даже бароны. О баронах я придерживался очень хорошего мнения, поскольку бароном был и наш епископ — его высокоблагородие; его запряженную четверкой карету, когда он прибыл совершить обряд миропомазания (в том числе и надо мною) встретили целым дождем цветов. А вот депутат — тот звался просто «его благородие» и, должно быть, поэтому был встречен тухлыми яйцами… В остальных рангах я и вовсе не разбирался, потому что у нас в селе был кое-кто из господ, но их величали «господином управляющим» или «господином нотариусом».