Он глядел мне в переносицу холодными матовыми глазами. Одутловатые щетинистые щеки, птичий нос и… горделиво-алчное выражение непримиримости.
Врачу – исцелися сам! Он тоже не человек, а идея, не простой убийца, а жрец, очищающий мир от скверны. Что станется с этим миром, если житейские заблуждения начнут наказываться смертью? Что такое хорошо? Что такое плохо? Кто знает это точно? Кто из нас не заблуждался в жизни, не сбрасывал с себя своих заблуждений, чтоб принять новые? Не сметь заблуждаться – смерть! Страшней духовной диктатуры не придумаешь. Матовые глаза, щетинистые щеки, птичий нос – судья суровый и праведный, судья, защищающий мир, не меньше!
Нетрудно опровергнуть этого доморощенного судью вместе с его подозрительной праведностью. Нетрудно кому-то беспристрастному, но только не ему самому. Наверняка не год и не два, а много лет сочинял свое философское кредо, как ни зыбко оно и ни уязвимо, но помогало ему сносить и оскорбительные несчастья, и презрение окружающих – значительным-де занимаюсь, лелею спасение человечества. А спасал-то он сам себя – от самонеуважения. Мне нынче это так понятно. И вину я перед ним все-таки чувствую. Безнадежно опровергать – не услышит, не воспримет, ничего не получится, кроме скандальной склоки. Ну не-ет, не унижусь до нее, даже если суждено погибнуть, постараюсь быть выше своего судьи. Пусть почувствует, на кого замахивается.
– Итак, – спросил я, – вы меня приговорили за заблуждения?
– Не за случайные и не за малые!
– На основании одного лишь события… двадцатилетней давности?
Судья, охраняющий человечество от меня, надулся от важности.
– Нет, Николай Степанович, не пройдет! Тот двадцатилетний случай только толчок, я давно уже слежу за вами, собираю на вас материал, давно взвешиваю, имеете ли вы право жить на белом свете.
– И что же вы собрали?
– Кое-какие сведения о некоторых ваших учениках.
– Например?
– Например, Щапов, ныне директор областного сельхозинститута. Ваш ученик?
– Мой, ну и что?
– Вы помните, на чем он вылез?
– Откуда мне знать, я не слежу за его научными работами.
– А их у него, собственно научных, нет. Он вылез на том, что был одним из экзекуторов профессора Долгова, презренного менделиста-морганиста. После смерти Долгов оправдан и прославлен, имя его присвоено институту, а директором этого института сейчас… Щапов.
– Даже если он, Вася Щапов, и злодей, при чем тут я, его школьный учитель? Он мог стать им и без меня.
– А вспомните, что писал Щапов недавно, во время вашего юбилея: «Наставник, которому я благодарен буду до конца своих дней…» Вы плодите щаповых, щаповы плодят себе подобных – расползается по миру зловещая гниль. И вас славят за это!
– Почему вы выбрали из моих учеников Щапова? Наверное, знаете Женю Макарова – довольно известный вирусолог, его-то научные труды вне подозрений. Он тоже откликнулся на юбилей – благодарен… Пусть это пустая вежливость, пусть не я помог стать Жене ученым, но и не испортил же его! А вот Гриша Бухалов… Да, да, на моем счету есть и такие…
– А на вашем ли? Неужели вы считаете себя на столько могущественным, что способны вытравить в любом и каждом все то, что вложили природа и общество? Не заноситесь!
Бесстрастность на небритой физиономии, морозом скованные глаза – мессия! Убийством восстанавливать справедливость! Могу ручаться, что Щапов, которым он возмущается, ни разу в жизни не помышлял о таком. Глядя прямо в его мелкие зрачки, я заговорил:
– Я выучил Гришу Бухалова не только азбуке и таблице умножения. Я первый ему рассказал, что такое Родина, за которую он погиб. Вы можете отнять у меня жизнь, но отнять таких, как Гриша Бухалов, для вас непосильно.
И мой суровый судья отвел глаза, с минуту молчал, потом произнес, как мне показалось, уважительно:
– Знал, что вы будете защищать себя умело. Но… – судья тряхнул лысой головой, – попробуйте развить вашу защиту дальше, скажите, что Щапову вы рассказывали о Родине не то, что Бухалову.
– Бухалов Гриша был мне почти сыном, много ближе Щапова! Значит, и получил от меня больше. Так по кому же мерять мое?
– Быть к вам ближе, получить от вас больше… Да вспомните дочь, Ечевин, родную дочь.
И я поспешно оборвал его:
– Не трогайте этого! Ради бога! Прошу!
Он замолчал, разглядывая меня в упор, кажется, в его глазах сквозь холодную оцинкованность проступило сочувствие.
Выходит, он еще и добросовестный судья – осведомлен не только о школьных, но и о моих семейных делах. Впрочем, неудивительно – весь город говорит о моей беде с Верой.
– Не буду трогать, – согласился он. – Но тогда и вы уж защищайтесь поосторожнее.
Появилась официантка, поставила перед нами бутылки с боржоми и тарелки с яичницей-глазуньей.
– А так ли уж нужно мне защищать себя перед вами? – спросил я, когда официантка удалилась.
– То есть?.. – насторожился Кропотов.
– У меня есть забота поважней.
– А именно?
– Защищаться перед своей совестью.
Кропотов криво усмехнулся:
– Дешевка. Не купите. Не выйдет!
– Как вы думаете, прочитав ваше письмо, должен был я оглянуться на себя, порыться в прошлом – за что же, собственно, меня так? А?..
– Н-ну, положим.
– А как вы думаете, вспомнил я о вас?..
– Вроде нет.
– То-то и оно, Кропотов. Я увидел у себя грехи покрупнее, попронзительнее. Почему только ваша история достойна мучений совести, а не те, что мне вспомнились первыми?.. Право, мне теперь не до вас.
– Хотите растрогать меня кротостью? Не клюну!
– Хотел… Совсем недавно мечтал с вами увидеться, кротчайше заявить: вы можете меня убить, но помните, что убьете другого человека. Я изболелся! Я прозрел. Я переродился. Между мной и моим однофамильцем из вчерашнего дня нет ничего общего. Убейте меня, но это будет убийство без необходимости.
– И вы рассчитывали, что я раскисну, расчувствуюсь, облобызаю вас в медовые уста.
– Я верил – переродился! – и рассчитывал заразить вас своей верой.
– А сейчас?
– Нет.
– Чего так?
– Я недавно понял, что не могу по-иному, по-новому поступать. Не могу, скажем, написать иную характеристику своей ученице! Стать иным рад бы, но нет… Не выношу себя и не могу измениться. Вы понимаете меня, Кропотов?
Он молчал, тревожно таращил на меня глаза. Он – человек, не уважающий себя, бессильный перед собой. Кто-кто, а он-то понимал меня.
– Спасибо вам, Кропотов, за письмо и будьте вы за него прокляты! Действуйте и не надейтесь, что стану просить о прощении.
– Самобичевание сопливое! – выдавил он хрипло и неуверенно.
Я рассмеялся ему в лицо.
– Что, судья, опоздал? Я сам себя осудил. Благородная часть дела сделана, осталась лишь грязная работа – будь палачом, дружок, и не гневись – сам затеял.
Его руки, раздавленные руки чернорабочего, лежащие рядом с таинственным пакетом, сжались в кулаки, глаза тлели зло и затравленно.
– Надеешься, трещинку дам? Не выйдет!
– Э-э, Кропотов, да не я вас, а вы меня боитесь.
И Кропотов сразу угас, опустил глаза.
– Да… боюсь, – признался он не своим, каким-то глубинно-угрюмым голосом. – Провожать на тот свет человека… не привык. Боюсь и не хочу.
– Сочувствую. Могу лишь облегчить вам работу – буду услужливым.
– Лжешь! – передернулся Кропотов. – Лжешь, негодяй! А почему бежал от меня?.. Молодым галопом ударил, о годах забыл! Оттого, что себе опостылел, бежал? Лжешь!
– Тогда бежал, сейчас не хочу. Неужели не понятно, что в человеке живет проклятое самосохранение, не в мозгу, где-то в желудке. Молодой галоп случился прежде, чем успел подумать… И сейчас во мне, что скрывать, сидит эдакий шерстистый чертик. Жив курилка! Не отделаюсь до конца.
– На пушку берете! Не выдержу, мол, дам трещинку…
– Бросьте – на пушку! Почему вы так неспокойны, почему горячитесь? Потому, что верите мне. И как не верить, мы же братья по несчастью…
– Ну вот и до братства договорились.
– Вы тоже несносны сами себе, потому и игру выдумали: бросить себя, постылого, на костер… И прекрасно! Мы, так сказать, друг для друга взаимовыгодны, вы через меня отделываетесь от своего постылого Я, одновременно освобождаете и меня от того же. Для меня самый легкий выход – минутка неприятности, как в зубоврачебном кабинете.
Кропотов молча взял пакет, стал разглядывать его и свои рабочие руки, хмурясь, моргая, то сдвигая в узелок губы, то растягивая их, все усталое лицо нервически гримасничало. И я снова почувствовал во рту медный привкус.
– Дозрел, скотина, – сказал он. – Хочешь от делаться моими руками.
Медный привкус все еще оставался, но ощущение подмывающей опасности исчезло, мне вдруг стало скучно, появилось раздражение против этого нерешительного человека – судья-каратель, тоже мне. Несерьезный птичий нос, тусклая лысина, мешки под глазами, после первого же несчастья так и не сумел встать на ноги, хотел, наверное, много, но ничем не заявил о себе… Жертве по призванию вершить суд не дано.