Я рассказал "Страшную месть" Гоголя. Передавая, как из могил подымаются мертвецы, я выл на разные голоса и скрежетал зубами. Баба стал ежиться, озираться на каменные надгробья, склепы и совсем притих. Потом робко попросил рассказать еще что-нибудь. Мне не хотелось: гнилая веревка обрывалась, дрова падали – не до этого было.
– Вот же ты зануда, Водяной! – закричал Баба, когда мы прошли кладбище. Задаешься на фунт! Представь-ка мне тогда осемнадцать «кузнечиков», что должен, не то я хоть и не стекольщик, а вставлю тебе фонарь под глаз.
Я еще не расплатился с Бабой за читальню. Получая окурки, он божился, что я его обжуливаю и отдаю слишком маленькие – три считал за два, и мне надоело собирать для него, да и самому не хватало на курево.
– Во когда вспомнил, – возмутился и я. – Бутерброды-то давно и давать уж перестали. Что? А потом ты как рядился? Как рядился? Вспомни. За пятьдесят охнарей, а это уж я сам добавил тебе больше. Ну и хватит. Гляди, моим табаком губы сожгешь.
– Нет, ты скажи, где ты этих книжек начитал? – не слушая меня, хорохорился Баба. – В читальне, вот где. А кто тебе туда показал ход? Я показал ход. Вот ты теперь и должен мне целый… полгода целых рассказывать бесплатно. Схочу и заставлю. Скажешь, слабо?
– Слабо!
Баба молча опустил вязанку, выставил плечо и торопливо стал подтягивать рукава подрясника. Я тоже выставил плечо, сжал кулаки и старался, чтобы незаметно было, как дрожат у меня коленки. Баба был чуть постарше меня и притом считал себя обиженным: я готовился только защищаться.
– Так слабо? – весь побледнев, пропустил сквозь зубы Баба.
Я с трудом собрал все силы, чтобы еще раз пробормотать «слабо», а сам подумал, что лучше б не колотыриться и отдать восемнадцать «кузнечиков», иначе мой нос может потерять свою первоначальную форму. Надувшись как индюк, Баба сделал ко мне шаг, неуловимым движением отвислого живота подобрал штаны и… поднял вязанку на плечи.
– Жалко об твою поганую харю кулаки марать, – сказал он, отводя желтые глазки. – Ладно, расскажи мне еще один роман, и будем в расчете. Вот же ты, Водяной, какая стерва… Скоро, однако, мои скудные знания истощились, я начал завираться, и хозкомовцы потеряли интерес к моим байкам. Рассказывать стало некому, но в этом уже не было и надобности: я привык к чтению.
Прошли годы, и книга стала для меня самым верным, самым умным и близким другом: она помогла мне понять мир, полюбить правду и сделалась той путеводной звездой, которая осветила всю мою трудную жизненную дорогу.
Интернат наш перевели на Ермаковский проспект в угрюмое кирпичное здание бывшей Платовской гимназии. Чтобы воспитанники не били баклуши, нас решили приучить к труду: заставляли поочередно подметать, мыть жилые комнаты, коридоры, клозет.
Наступило мое дежурство. Повозив мокрой щеткой по выщербленному полу спальни, я загнал грязь под кровати и понес помои вниз, на первый этаж. Ведро было тяжелое, подбивало ноги, и на каждой ступеньке я как бы нечаянно старался немного выплеснуть. Лестница имела два звена; к ее концу я надеялся заметно облегчить свою ношу.
Внизу, в полутемном вестибюле с ободранными колоннами, молча толпились огольцы. Уперев руки в бока, на деревянном жестком диванчике сидел смуглый, черноволосый, откормленный человек в новой кожанке. Хромовые начищенные сапоги его блестели так, что в них можно было глядеться.
Причина для отдыха была вполне законная, я поставил ведро, пролез в первый ряд.
– Что тут такое?
– Да тут, понимаешь, пустячное дело, овца волка съела, а в общем, сопливых не хватает, тебя ждали – И лохматый верзила схватил в пятерню мое лицо, сделал «завертку» – скрутил набок нос и губы.
Я вырвался, попятился назад, но человек в кожанке потянул меня за рубаху, и я очутился в его больших сильных руках. Он, улыбаясь, оглядел меня со всех сторон, пощупал мускулы, точно собирался покупать. Мои кудрявые волосы настоятельно требовали мыла, гребня, с грязных ног до зимы не сходили цыпки, и я всегда шмыгал носом.
– Вот этот мальчонка мне нравится. У тебя, дружок, есть в городе родня?
Мой старший брат Владимир закончил школу второй ступени и уехал к бабке в станицу Урюпинскую. Теток я не считал за родню, а сказать, что у меня есть сестры, постеснялся.
– Никого.
– Свободный казак? Ясно. Пойдешь ко мне в дети? Я не знал, шутит со мной человек в кожанке или говорит взаправду, и хотел было вырваться. Незнакомец, крепко сдавив меня коленями, весело продолжал:
– Откормим мы тебя, как рождественского поросенка, будешь ходить в гимназию нули хватать. Обижать тебя у нас некому: вся наша семья – жена да я. Небось в приюте-то уж надоело за вошкой охотиться?
От общего внимания я не знал, куда деть глаза. Учиться меня мало тянуло, а вот наесться хоть раз досыта, чтобы счастливо заснуть в кровати, – об этом мы все мечтали в интернате. "А что, если и в самом деле податься к этому дядьке? – вдруг подумал я. – Может, он даже и колбасу шамает!" Что я терял? Правда, мне следовало бы сходить в приют бывшего епархиального училища, где жили две старшие сестры, но советоваться с девчонками я считал для себя постыдным: казак ведь. Притом можно сейчас, слава богу, бросить мыть клозет. – Я не знаю, – прошептал я, потупясь.
– Значит, не возражаешь? – улыбнулся незнакомец, – Молодчина. Отвага мед пьет и кандалы рвет.
Вместе мы сходили к заведующему в канцелярию. Человек в кожанке забрал мою метрику, и с тех пор я больше ее никогда не видел. Воспитатель принял от меня ржавую койку, набитую клопами, застеленную прожженным папироской одеялом. Я раздарил ребятам свои цветные карандаши, альбом с марками, айданы. В сыром вестибюле меня стеной провожали воспитанники; лохматый верзила с хохотом крикнул на прощанье:
– Завтра, Витька, еще увидим тебя на базаре в студне. Спробуем, какие они на вкус, твои мослы.
Я съежился. Зимою прошлого, 1921 года у нас в Новочеркасске осудили семью людоедов: они ловили детей, прирезали и варили. Не готовится ли и мне такая участь? Но входная дверь уже с тяжелым стуком захлопнулась, как бы отрезав путь назад.
Ранняя ноябрьская заря окрасила холодное небо в тускло-кровавый цвет, мрачно блестел темный ободранный купол кафедрального собора. Под ногами шуршали жухлые листья, над облетевшими тополями Ермаковского проспекта с карканьем носилось воронье.
– Запомни мои слова, малец: покорное телятко двух маток сосет, – заговорил человек в кожанке, пронизывая меня взглядом черных глаз. Он достал из кошелька бумагу. – Свою старую фамилию теперь забудь вместе с приютом. Видишь этот документ? Здесь написано, что у меня есть сын Боря Новиков, одиннадцати лет. Ты и есть этот сын.
Мне было на два года больше, но впоследствии я так часто «менял» свой возраст, что в конце концов и сам запутался, сколько мне лет.
Свернули на Старый базар. Толкучка кишела спекулянтами, словно гнилое мясо червями; всюду шныряли оборванные вороватые беспризорники. Мы вошли в лавчонку готового платья. Новиков поздоровался с торговцем, хвастливо сказал, кивнув на меня:
– Вот привел сына, одеть надо. Он у меня весельчак, плясун. А ну, Боря, ударь гопака! Не хочешь? У него живот болит, конфет объелся. Ладно, в другой раз. Дай нам пока, хозяин, вот те никудышные штаны, чтобы все девки загляделись.
Мне было неловко: плясать я совсем не умел, а за эти годы до того отощал, что мне вообще было не до веселья. Названый отец стал примерять мне новые диагоналевые штаны; я топтался перед зеркалом и не мог оторвать от себя блаженного взгляда, а он бросал мне в растопыренные руки все новые и новые вещи: белые бурки с желтыми кожаными головками, шуршащую рубаху из кубового сатина, белую кубанскую шапку, сияющую позументом.
– Ну вот теперь парнишку и женить можно, – с улыбкой сказал торговец, провожая нас из лавчонки.
В потемках заморосил промозглый дождик, когда мы покинули Старый базар и начали спускаться к Аксаю. Я крепко прижимал к груди покупки с обновкой. «Отец» нес газетный пакет, и в нем лежала не только самая настоящая вареная колбаса, а еще и свертки со всяческой едой, бутылка вина и даже виноград. В окнах кое-где зажглись огни. Окраина города была разрушена снарядами гражданской войны, дома стояли разгороженные, без ворот – словно раздетые. Мы пробирались по каким-то задворкам, мокрый бурьян доходил мне до груди. На пустыре перед одиноким флигелем с наглухо закрытыми ставнями мы остановились. Взяв меня за руку, Новиков стал спускаться в полуподвал, и я испуганно уставился на женщину, что открыла нам дверь. Волосы у женщины были бесцветные, молодые щеки блеклые, ступала она неслышно и чем-то напоминала белую мышь.
– Вот, Боря, твоя мама, – сказал «отец». Она молча пропустила нас и улыбнулась одним краем рта.