Я разговариваю с командирами, они отвечают, то и дело косясь на этот самый эшафот, где застыл, лежит – не шелохнется Глебов.
Через четверть часа я отпускаю ребят. Я знаю, весь дом сейчас проснется – и Стеклов, и Королев, и Колышкин, и Жуков непременно расскажут о моем разговоре с Глебовым. Ничего, пускай посмеются. С Глебовым не так плохо. А вот где остальные? Где они бродят сейчас?
Я знал: немало тяжких дней и ночей, в которых не было ни часу передышки, ни минуты успокоения, пришлось пережить Антону Семеновичу, когда он начинал в двадцатом году свою работу. Каждый день его жизни тогда вмещал в себе и веру, и радость, и отчаяние.
Я проверял себя, свое чувство. Была и вера и радость, было сознание: да, трудно! И еще, ох, как трудно будет! Но отчаяния не было. Я был в самом начале пути, я еще ничего не успел сделать. В доме напротив спали восемьдесят мальчишек, которых еще ничто не связывало между собой и ничто не привязывало ко мне. В первые же дни ушли четверо – в холод, в непогоду. И все-таки я не сомневался: все будет как надо. И ребята станут похожи на тех, которых я оставил в коммуне имени Дзержинского. А там был хороший народ. Там умели работать и учиться, дружить и мечтать, там знали цену слову. С ними я не задумываясь взялся бы за любую самую тяжкую работу, пошел бы в самый жаркий бой. И мои теперешние станут ничуть не хуже. Я не просто верил – я знал, что так будет. За мною был опыт Антона Семеновича, его искания и раздумья, мне было дано все, что только могло дать его горячее, умное сердце, его мысль.
– Спи, Николай, – говорю я Глебову. – А я посижу еще.
Он только вздыхает в ответ. Отчего ему не спится? Диван удобный, мягкий…
На дворе дождь. Он лил всю ночь, льет и сейчас. Не теплый весенний дождь, а такой, какой бывает в конце марта, – со снегом пополам. Хлещет без устали, барабанит по крыше, стучит в окна.
Плохая погода – мой враг. Школы у нас еще нет, на улицу носа не высунешь. С утра мы заканчиваем чистку и уборку. Но во второй половине дня ребята не заняты. Не заняты их руки, головы. Тут легко вспомнить о картах, об орлянке. Тянет завести разговор о том, как хорошо «на воле». В клубе собраться еще нельзя – там чисто, но пусто. В столовой неуютно, шумно, в перерывах между едой здесь идет уборка. Куда деваться?
– После обеда соберитесь в первой спальне, – говорю я. – Я к вам приду, потолкуем.
Первая спальня – самая большая и просторная, самая светлая – в три окна, а окна высокие и вымыты чисто-начисто. Кровати аккуратно застланы, на каждой белеет подушка. Ребята сидят по двое, по трое, кое-кто, скинув башмаки, забрался на кровать с ногами. Я подсаживаюсь к Жукову (тут же примостились круглолицый Павлуша Стеклов и Петька Кизимов) и вынимаю из походной сумки, всегда висящей через плечо, пачку фотографий.
– Да, – говорю я, – совсем забыл: чтоб мне с папиросой никто на глаза не попадался.
– А у нас никто особенно не курит, – говорит Жуков.
– Уж не знаю, особенно или не особенно, а курильщики есть. Иначе зачем бы у меня пропал портсигар? Видно, кому-то невтерпеж было закурить.
Я не делаю никакой паузы, ие смотрю, какое впечатление произвели на ребят мои слова. Мне важно одно: они должны знать. И тот, кто украл, должен знать: я молчал не потому, что примирился с пропажей или не обратил на нее внимания. Я знаю, помню, а почему ничего не предпринимаю – это мое дело. Может, я и виновника знаю, да тоже молчу, как молчал до сих пор?
– А теперь поглядите, – продолжаю я, – вот это Харьковский детский дом, где я работал до вас. Только он называется коммуной. Коммуна имени Дзержинского.
Я сам давно не смотрел эти снимки, и они для меня – словно привет издалека. Первая карточка, которая попадается мне и идет по рукам, – два мальчугана, две сияющие улыбки: Володя Зорень и Ваня Зайченко.
Ребята очень заинтересованы моим сообщением насчет портсигара. Однако и фотографии требуют объяснений.
– Кто это? – спрашивает Стеклов-младший.
– Это связисты. Дай им поручение разыскать кого-нибудь, принести что-нибудь, передать – вмиг сделают. Где угодно разыщут человека. А вот это мы в Ялту ездили, в Крым.
На снимке – стройные ряды дзержинцев, по шести в ряд. Ослепительно белые рубашки. Впереди – знаменная бригада: торжественные и строгие лица, безупречная выправка. Вокруг – платаны и прочая южная экзотика.
– Ишь ты, каждое лето ездили в разные места! Вот, наверно, всего повидали! – с завистью говорят ребята, выслушав мои объяснения.
Я показываю еще и еще снимки. Общее изумление вызывает самый вид коммуны – большое здание с башнями по бокам, и перед ним – пышные цветники.
– Скажи пожалуйста, настоящий дворец! Вот это живут!
И вдруг среди этих удивленных, восторженных, завистливых возгласов раздается неожиданный вопрос:
– А в коммуне Дзержинского есть карцер?
Мы все оборачиваемся. Это спросил мальчик, которого я заметил в первый же день: мне запомнилось, с какой хозяйской уверенностью, не спеша он раздавал белый хлеб окружившим его ребятам. Зовут его Андрей Репин. Он тогда оказался единственным, кому ничего не надо было менять – всё, от рубашки до башмаков, было на нем новое и чистое, и даже на шее – пестрый шелковый шарф. Я и тогда заметил, какие у него тонкие, правильные черты лица. Потом приметил другое: когда все работали, этот красивый и чистенький мальчик больше прохаживался по двору, осматриваясь и наблюдая, словно он впервые пришел сюда минуту назад. Встречаясь со мной взглядом, он не отводил глаз – глаза тоже красивые, голубые, под темными, гораздо темнее волос, ресницами, – он улыбался, и в улыбке – смесь приветливости и затаенной насмешки.
– Нет, карцера там нет и быть не может, – отвечаю я ему. – Коммунары – добрые друзья и товарищи, им незачем запирать друг друга на замок.
– И чего спрашивает! – почти обиженно ворчит кто-то.
– Ты, видно, не понимаешь, Репин, – продолжаю я. – Зачем коммунарам лишать друг друга свободы? Они сумели своими руками построить завод, они создали для себя чудесную жизнь, интересную и разумную. Зачем им карцер?
Не ответив, он слегка наклоняет голову. Я не уверен, что это знак согласия.
Еще и еще фотографии ходят по рукам. Подолгу, сосредоточенно разглядывает их Сергей Стеклов. Глебов выхватывает карточки у соседей, не давая им рассмотреть толком. Ребята из отряда Короля прежде передают карточки своему командиру и только потом смотрят сами. А он принимает это как должное и смотрит с любопытством, изучающе, не пропуская ни одной мелочи. Одни разглядывают эти кусочки жизни дзержинцев удивленно, другие – недоверчиво, третьи – с нетерпеливым интересом, который всего скорее переходит в потребность действия.
Пускаю по рукам еще один снимок, объясняю: сигналисты. Они горном будят коммуну по утрам. Они дают сигнал на обед, на работу, на собрание, сигнал тревоги и сигнал спать. Они много разных сигналов знают – на любой случай.
– А у нас звонок. Что вставать, что спать, что обедать – все одинаково! – говорит Петька.
– «У нас, у нас»! – ворчит кто-то в ответ. – То у нас, а то у них. Нечего и сравнивать.
Петька сникает. И еще на двух-трех лицах я читаю уныние, обиду. И тогда я говорю:
– А почему же не сравнивать? И у нас будет горн, и у нас будут сигналисты. Вы думаете, коммунарам все так само с неба и свалилось? И экскурсии в Крым, и хорошие костюмы, и цветы? Они всё сами заработали, своими руками сделали. А вы что же, не сумеете? Не забыли еще, что у вас тут было три дня назад?
Я припомнил им грязного Петьку в одном башмаке, и ребят, спящих в одежде на кроватях без простынь, и Коршунова, который вопил, сидя в изоляторе.
– Вот вам уже смешно вспомнить, как вы тут грязью зарастали, а давно ли это было? А сейчас не стыдно вокруг посмотреть – всюду чистота. Разве вот ваша спальня такая, как была?
– Спальня ничего, – отзывается Коршунов и добавляет мечтательно: – Вот бы еще занавески на окна…
– Ага, занавески! – совсем уже лирически подхватывает Петька. – И цветы тоже.
– Занавесочки! Цветочки! – презрительно фыркает Король.
Это как сигнал: следующие две минуты неосторожный Коршунов и размечтавшийся Петька изнемогают под градом насмешек и готовы провалиться сквозь землю. И тут умница Стеклов медленно говорит, словно размышляя вслух:
– Без занавесок можно обойтись. А вот тумбочки бы…. тумбочки очень нужно! Совсем другое дело будет. И вид другой.
– Да, тумбочки не помешали бы, – говорю я. – Только досок у нас нет, вот беда.
– А я знаю, где взять доски! – Это опять Репин. Он словно нарочно всякий раз старается нас озадачить.
Все оборачиваются к нему.
– Да, – повторяет он, не то чтобы нахально, но как-то усмешливо глядя мне в глаза, – я знаю, где взять доски. Давайте разберем забор и сделаем тумбочки.
«Ну-ка, что ты теперь скажешь?» – читаю я у него на лице.