– Всплывет, – согласился Аркадий Кириллович. – Только с мертвого взятки гладки.
Сулимов вздохнул:
– То-то и оно – на скамью подсудимых в качестве ответчика не посадишь, но смягчающим вину обстоятельством послужит. Только смягчающим! И даже не столь сильным, как неведение мальчишки о заряженности ружья.
Вздохнул и Аркадий Кириллович:
– Я вам нужен еще?
– Несколько слов о мальчике: как учился, как вел себя в школе, скрытен, застенчив, общителен, с кем дружил?..
Снова нахохлившись, уставившись в угол, Аркадий Кириллович стал не торопясь рассказывать: Коля Корякин был трудным учеником, неожиданно для всех изменился, причина не совсем обычная, даже сентиментально-лирическая – полюбил девочку…
Сулимов записывал.
Внизу, возвращая дежурному отмеченный пропуск, Аркадий Кириллович мельком увидел женщину в пузырящемся дорогом кожаном пальто, с легкомысленными вишенками на берете. Он так и не узнал в ней мать Коли Корякина…
Низкое небо придавило город, моросил дождь, по черным мостовым напористо шли машины – звероподобно громадные грузовики и самосвалы, мокро сверкающие легковые. Люди втискивались в автобусы, роево теснились возле дверей магазинов, скучивались у переходов. Город, как всегда, озабоченно жил, не обращал внимания ни на небо, ни на дождь, ни на страдания и радости тех, кто его населяет. И уж конечно, событие, случившееся этой ночью в доме шесть по улице Менделеева, никак не отразилось на суетном ритме большого города. Стало меньше одним жителем, стало больше одним преступником – ничтожна утрата, несущественно приобретение.
14Кто не бредил в детстве подвигами Ната Пинкертона и Шерлока Холмса? Григорий Сулимов после окончания института сам напросился, чтоб его направили в органы дознания. Шерлоки Холмсы и комиссары Мегрэ, романтические гении-одиночки криминального сыска, не совмещались с будничной, суетной работой городского угрозыска. Но и тут по-прежнему остаешься разведчиком преступлений, раньше всех определяешь их характер, пробуешь найти ключ к раскрытию – первооткрыватель в своем роде!
Сулимов выводил на чистую воду мошенников, отыскивал набезобразивших хулиганов, имел даже на своем счету одно раскрытое и довольно запутанное убийство – шофер сбил машиной забеременевшую от него девицу, сменил скаты, чтоб не уличили по следу… Сулимова еще пока считали «подающим надежды», отзывались снисходительно: «Грамотен, но верхним чутьем не берет». Верхним чутьем брали те, кто институтов не кончал, но проработал в уголовном розыске не один десяток лет.
И раньше Сулимову случалось натыкаться – нарушение закона налицо, но нарушителю невольно сочувствуешь: попал человек в клещи, лихое заставило. Однако его, Сулимова, долг – защита закона от любых нарушений. Что будет, если такие, как он, станут руководствоваться личными симпатиями и антипатиями? Оправдывающих мотивов он старался не проглядеть, но чувства свои всегда держал в узде. Вот и сейчас он рассчитывал на одно – мальчишка схватился за ружье сгоряча, не знал, что оно заряжено. Расчет не оправдался… Этот учитель Памятнов предлагает переложить тяжелую вину мальчика на плечи других, в том числе и на свои собственные. Пристегнуть к преступлению неповинных людей – противозаконно да и бессовестно. Нет уж, что случилось, то случилось – мальчишка совершил убийство! Его жаль? Да! Твое личное, не впутывай это в службу, где не принадлежишь сам себе!
Единственное, что было в силах Сулимова, – разузнать, по возможности, подробнее о темной жизни убитого отца – Корякина. Чем темнее окажется эта жизнь, тем оправданней будет поступок сына…
Больше всех может порассказать о покойном Рафаиле Корякине его мать, та самая страховидная старуха, что кликушествовала на исходе ночи перед ним и учителем Памятновым. Сулимов уже потянулся к трубке, чтоб узнать адрес старухи, как телефон сам зазвонил… Снизу сообщали – явилась мать Николая Корякина, принесла ружье, слезно просит принять ее сейчас.
Его неприятно поразил ее наряд – дорогое неуклюжее пальто и претенциозные вишенки на берете, – но усохшее, изможденное лицо, стянутое мелкими тусклыми морщинками, запавшие воспаленные глаза с истошным мерцанием и просящее беззащитное выражение сразу заставили поверить: замученная, искренняя, ни капли наигрыша.
Корякина Анна Васильевна, 1937 года рождения, домохозяйка… Ей всего тридцать семь лет, но глядится уже старухой.
– Собиралась соврать вам… – Ловящий, с мольбой взгляд, голос виноватый, срывающийся, пальцы нервно теребят пуговицы. – Спешила к вам и думала: скажу, что я… я, а не Колька из ружья-то… Да ведь все равно же не поверите. Не научилась врать, хотелось бы – ох хотелось! – да не смогу… Может, покойный Рафаил еще и меня виноватее, но о нем-то чего теперь толковать… Ну а после него – я! Я к этой беде привела, не сын!
– Расскажите, как было.
– Как?.. – Она вся сжалась в просторном пальто, по сморщенному лицу пробежала судорога. – Гос-по-ди! Просто ли рассказать… Ведь это давно у нас началось, еще до Коленькиного рождения, можно сказать, сразу после свадьбы. Первый раз он побил меня на другой же день как расписались.
– И после шли постоянные пьяные побои?
– Может, и случался когда передых, но потом-то он всегда добирал свое.
– И в этот раз он ввалился пьяным… В каком часу?
– Поздно. Поди, в час, а то и в начале второго… Но не спали. Где там уснуть, когда шаги выслушиваешь… Ох-ох, всю-то жизнь я вечерами слушала да обмирала! Не любя женился, ненавидя жил…
– Да как же так, не любя, и поженились?
– Сама все время гадала, как это случилось. Он по Милке Краснухиной с ума сходил, а та от себя его оттолкнула да в мою сторону указала – вот, мол, кто тебе пара. Я, дура, согласилась. Молода была, девятнадцать только исполнилось. И одна как перст, даже в деревне родных не осталось… Первая моя дурость, да если б последняя… Все на моей глупости и замешалось.
– Он что – по этой Краснухиной тосковал?
– Прежде, может, и тосковал, да за двадцать-то лет прошло. Людмила в ту же пору замуж вышла, из Краснухиной Пуховой стала. Не-ет, просто ему втемяшилось – нелюба, а он такой: кого невзлюбит – жизни не даст. Другие-то от него посторониться могут, а то и постоять за себя. Я всегда у него под рукой, и характеру у меня никакого – вот и вытворял. Я всяко пыталась – ублажала, сапоги с пьяного стаскивала. Только от покорности моей он еще пуще лютовал. Бесила покорность. А коли возражу, ну тогда и совсем: «Ты, тварь, дышать не смей, не только голос подымать!» Тварь – это еще ласково…
– Н-да, рисуночек.
– А в эту ночь он стол толкнул, на нем ваза стояла… Хорошая ваза, сам покупал. Не думайте, что он недомовит был. Даже пьяный о доме вспоминал, если, конечно, не шибко пьян, что-то купит, принесет… Ну а потом осатанеет – бьет. Да и то, пожалуй, с расчетом – тарелки смахнуть ничего не стоит, а вот телевизор ни разу не тронул…
– Так что с этой вазой?
– Столкнул он ее, а я ойкнула, не удержалась. «Ах, жаль тебе!..» И набросился, а тут Колька… Колюха давно уже стал встревать промеж нами…
– Он стращал отца, что убьет?
Анна не ответила, уставилась в пол, мертвенная бледность отчетливей означила морщинки на усохшем лице.
– Говорите все как есть, – строго приказал Сулимов.
– Стращал.
– Вы этому верили?
– Да кто такому в полную-то силу поверит?
– Хорошо, продолжайте.
– И продолжать нечего. Колька кричит, он рычит, Кольку отталкивает, ко мне рвется. Ударил он меня так, что с ног… Пока очухалась, вдруг слышу… Вскочила я, смотрю – он валится, да плашмя, на пол. А Колька в руках ружье держит, из стволов-то дым идет, и вонь от этого дыма по всей комнате. Лицо Коли словно из мела, одни глазищи… Дальше уж не помню, как из рук его ружье вырвала. Опомнилась – бегу с этим ружьем по городу…
– Так в чем же вы тут себя считаете виновной?
– Все из-за меня. Не я б, ружье это никогда не выстрелило.
– Да разве вы толкали сына к ружью? Не хотели того, не выдумывайте!
– Хотела не хотела, а все делала, чтобы сын отца убил.
Анна Корякина сказала это столь твердо, что даже на ее лице проступила ожесточенность.
– Все делали? Что именно?
– Ужас берет, когда теперь оглядываюсь… Не замечала прежде – была злодейкой, право. Да чего же добивалась я, дура тупоумная! Чтоб сын вместе со мной страдал! Стонала не переставая, слезы лила, из кожи лезла себя несчастной показать… И видела, видела – жалеет, весь исстрадался парень, невмоготу ему, а мне все мало, мне от него большей жалости хочется, никак не уймусь, разжигаю… Зачем, спросите? Оно понятно зачем. После мордобоев да ругани изо дня-то в день кому не захочется утешиться. От чужих людей утешение дешево, стороннее оно, а вот от сына родного – вроде живой воды. Муж лютует – сын весь исходится, а мне приятно, сладко так, не насытюсь, еще, еще!.. Даже, поверите ли, ждала – о-ох! – даже с нетерпением, чтоб Рафашка зверем ввалился да набросился. Он изобьет, а сын показнится за мать родную… Радовалась тишком, что ненавидит Колька отца лютой ненавистью. Раз его ненавидит, значит, меня любит! Радо-ва-лась! Ну не подлая ли?..