Дав денег старому сторожу, Лермонтов присел на камень — остаток разрушенной ограды.
Но старик, поблагодарив, не собирался уходить и, видимо, рад был поговорить с щедрым посетителем. Он мало что мог сказать по-русски, но достаточно для того, чтобы за его немногословной речью встали для Лермонтова яркие картины прошлого.
С суровым благоговением рассказывал старик о прошлом величии его родной Грузии, о прошлом великолепии собора.
Двурогий месяц засиял в синей пустоте неба, когда, вздохнув, кончил свой рассказ старый монах.
Лермонтов долго бродил потом по улицам, прислушиваясь к плеску Арагвы и Куры и стараясь запомнить рассказ старого монаха, бывшего в юности послушником в монастыре. Его воображению рисовался образ юного послушника — «бэри», или «мцыри», — в сердце которого жила страстная жажда свободы и борьбы за нее. Он вспомнил своего «Боярина Оршу» и мысленно вложил в уста «мцыри» слова Арсения:
Тебе есть в мире что забыть,
Ты жил — я так же мог бы жить!..
Судьба «мцыри» была такой же мятежной судьбой борца, какой он наделял своих любимых героев.
Ранним утром, когда только что вставшее солнце быстро прогоняло из ущелий осенний прозрачный туман, Лермонтов подъехал к Тифлису.
Предгорья и каменные уступы по одну сторону дороги были почти лишены растительности. Но чем ближе к городу, тем чаще стали встречаться отдельные деревья, и, наконец, окруженный и точно сжатый кольцом гор, показался в солнечной дымке, залитой мягким светом теплого ноябрьского солнца, Тифлис.
Лермонтов въехал в город. Быстрые мутные воды Куры бежали здесь под горбатым мостом вдоль отвесного берега, где, держась каким-то чудом, лепились одни над другими домики и лачуги с маленькими балкончиками, нависшими так близко над самой Курой, что казалось, они вот-вот сорвутся.
В сравнении с ними еще строже и неприступней выглядели выступавшие рядом массивные стены старого замка и вырисовывался на другом берегу контур мечети с полумесяцем в вышине и темными кипарисами у подножия.
Осеннее солнце юга уже согревало безветренный воздух, когда Лермонтов вышел из дома, где остановился, и, захваченный очарованием города, отправился побродить по горбатым улочкам, которые круто карабкались куда-то в вышину и уже кипели жизнью. То тут, то там слышались гортанный говор прохожих и протяжные голоса уличных продавцов, однообразно выкрикивавших:
— Мацони! Мацо-они![44]
Ревел где-то застоявшийся ослик, и издали слышны были громкие приветствия, которыми обменивались обитатели узеньких улиц. Видневшиеся повсюду балкончики с тонким узором металлических решеток, с изящной резьбой деревянных перил и столбиков, низко нависавшие над улицами, были так сближены, что через улицу переговаривались, как сидя в одной комнате. Но это не мешало жителям, беседуя между собой, кричать во всю силу своих легких и жестикулировать с таким воодушевлением, точно они предупреждали друг друга о страшной опасности.
Нельзя было не заблудиться в этом нагромождении тесных домиков и двориков, каменных ступенек, крылечек и балконов, увитых виноградом. Лермонтов дважды возвращался на одно и то же место, пока, наконец, перешагнув через ограду, не вышел на узкую дорогу, круто идущую в гору. Дома и домишки остались позади.
Он поднимался все выше, зная по рассказам, что дорога эта ведет именно туда, куда ему нужно, — к горе Святого Давида, где похоронен Грибоедов.
Лермонтов долго стоял у его могилы, с тоской думая о безвременной и трагической смерти Пушкина, о страшной гибели молодого Грибоедова… о смерти Бестужева… О том, что злой рок преследует лучших людей России…
На другой день после приезда в Тифлис Лермонтов решил посетить дом князя Чавчавадзе. Старинная дружба, любовь и свойство связывали с домом Чавчавадзе его троюродную тетку Прасковью Николаевну Ахвердову.
У нее в Петербурге он видел и князя Александра Гарсевановича Чавчавадзе, когда тот в 1834–1836 годах жил в северной столице.
Куда же было ему идти прежде всего, как не к Чавчавадзе, чья дочь Нина Александровна была женой Грибоедова?
Дом Чавчавадзе все знали, и до него было близко, но Лермонтову хотелось еще пройти по главной улице города и сойти по какому-нибудь из горбатых переулков, сбегающих по крутым спускам, как ручейки в широкую воду реки. Пройдя несколько домов, он направился через улицу, чтобы рассмотреть поближе тонкую резьбу сложного орнамента деревянной ограды маленького балкончика. Но не успел он подойти к цели, как чуть не был сбит с ног черномазым, черноволосым, кудрявым мальчишкой, летящим стрелой с большим чуреком в руке, от которого он уже откусил порядочный кусок и, несмотря на свой стремительный галоп, все же умудрялся его жевать.
— Хачико! Хачико! — летел вслед ему гортанный женский голос, сопровождавший свой зов целым градом слов — несомненно, не очень ласковых.
Вот и снова вечер. Быстро темнеет в Тифлисе.
На узких кривых улицах старого города исчезают ослики с поклажей. Тихо позвякивают бубенцы каравана верблюдов, мерно и величаво бредущих к ночлегу.
В богатых армянских кварталах — сравнительная тишина, и только оттуда, где гостеприимные хозяева принимают гостей, несутся песни, звуки музыки и звонкий смех. Когда все это затихает, слышится только шум деревьев да журчанье фонтана в чьем-нибудь саду.
Но все еще шумит по ту сторону Куры населенный бедными армянами беспокойный Авлабар.
После Авлабара Лермонтову показался тихим живописный татарский Майдан, где в часы зари раздается голос муэдзина со старой мечети да бесшумно мелькают фигуры женщин с лицами, закрытыми чадрой.
Когда он подходил к дому Чавчавадзе, веселый и жизнерадостный город жил уже вечерней жизнью.
* * *
Седая грузинка с энергичным, строгим лицом, согретым умными и добрыми глазами, вышивала, сидя на тахте, устланной мягким ковром.
Сидевшая напротив на низкой скамеечке темноволосая молодая женщина читала ей вслух. Лермонтову не видно было лица этой женщины или девушки, но голос удивил его какой-то застывшей нотой печали, которая словно дрожала за всеми произнесенными ею словами, точно эта застывшая печаль была единственной мелодией, доступной ее душе.
Она услыхала шаги, вздрогнула и встала.
Лермонтов назвал себя.
Седая грузинка отложила в сторону свое вышивание и посмотрела на гостя с приветливой улыбкой:
— Наконец-то! Мы вас давно ждем. Ваша тетушка, Прасковья Николаевна, еще летом писала из Петербурга, что вы у нас будете. И мы все думали: «Как же так, вот уже осень, а его все нет!»
Она говорила по-русски правильно, но с сильным акцентом.
— Ну вот, познакомьтесь: это Нина Александровна Грибоедова, урожденная Чавчавадзе. Мы знаем, что вы поэт. Здесь все это знают и поэтому с особенным нетерпением ждут вас. В нашем доме любят и чтят поэтов.
Лермонтов посмотрел на прекрасное грустное лицо молодой вдовы убитого поэта. Так вот почему вздрагивают при малейшем стуке ее плечи и в звуках ее голоса застыла печаль!
На дорожке сада показались две тоненькие девичьи фигурки. Девушки шли, держась за руки, и напевали старинную грузинскую песенку, которую Лермонтов уже слышал в Тифлисе.
Они вошли в комнату. Лермонтов посмотрел на них и невольно залюбовался красотой их лиц и стройных фигур, особенно той, что была повыше и постарше. Черные косы падали ей на грудь из-под маленькой, шитой золотом шапочки, на тонком матово-бледном лице огромные глаза темнели под темными дугами изогнутых бровей. Лицо младшей было покрыто бронзовым загаром, веселый взгляд ее с удивлением обратился на Лермонтова.
— Ну, идите, идите! Знакомьтесь! Это Майко и Майя Орбелиани, мои племянницы и большие баловницы. Занимайте гостя, а я пойду посмотрю, что в доме делается. Мы вас нынче не отпустим, — решительно сказала Лермонтову седая женщина. — Александр Гарсеванович вас давно ждет. Жаль, что он теперь в Цинандали. Дай мне книгу, Нино́!
Нина Александровна подала книгу, которую только что читала, и Лермонтов увидел ее заглавие: это был Пушкин.
Странное чувство охватило его: ему показалось, что когда-то давно он здесь был и все ему знакомо — устланная коврами зала, высокие деревья у окон и эта южная ночь.
Прощаясь, Лермонтов обещал хозяевам, явившись в свой полк, немедленно посетить знаменитое Цинандали — родовое имение князей Чавчавадзе, куда готовилась ехать вся семья.
Так прекрасна была эта осенняя южная ночь, полная звездного света и каких-то незнакомых ночных звуков старого восточного города, что он не мог уйти в душную комнату, и долго бродил по улицам, и долго стоял на мосту над Курою. Торжественно покоились спящие за высокими оградами сады, и на освещенные лунным светом каменные ступени падали, ломаясь, черные тени кипарисов.