Мы выходим из конюшни, дядя Миша смеется:
— Видали? Не было у вас никакого нечистика, никакого домовика! А погостила пронырливая хитрюга, ласка. Живет она в лесу. Но по снегу, по холоду забегает и в конюшни. Днем, пока там пусто, ловит мышей. А когда лошадь домой под ночь с работы вернется, так ласка делается сама не своя. От лошади пахнет трудовым, соленым потом: ласке эта соль, как масло коту. Прыгает лошади на гриву, вдоль и поперек там шнырит, соль вылизывает, а лошадь мечется, не может ее сбросить… Но теперь не бойтесь! Откуда ласку шуганула собака, она в то место не вернется.
— Ой ли? — говорит бабушка и все еще с большим сомнением качает головой.
Нина, поглаживая Буланку, тоже хотела что-то сказать. Но тут и я пришел целиком, полностью в себя. Теперь я сам, как дядя Миша, стою смелый и заявляю уверенно:
— Не вернется! Точно! Ведь и я вместе с Найдой шуганул эту проныру-домовушку!
И все тут как-то очень по-доброму, очень хорошо засмеялись. Буланка тоже как бы засмеялась, негромко ржанула. И опять у нас дела пошли порядком обычным, спокойным.
Нина по-прежнему стала брать меня с собой в поездки, даже по снегу, даже на санях. И не попадалось нам навстречу нигде никогда никакой нечисти, и, въезжая в деревни, я сызнова слышал: «Смотрите! Смотрите! У нашей Нины-почтовички опять славный ямщичок! И лошадка при нем — ну, чистая игрушечка!»
Было это еще в те годы, когда на краю деревни нашей стояла большая, бревенчатая конюшня, полная хороших, рабочих лошадей.
И вот в зачине лета, как только приходило полное тепло, деревенским парнишкам-подросткам поручалось этих Саврасок, Чубарок, Карюх отгонять после трудового дня на ночное пастбище в луга.
Поручалось, доверялось многим, но — не мне.
На все мои просьбы взять и меня в компанию старший из ребят Лёха Кокин отвечал непреклонно:
— Не приставай! Ты еще недомерок… В ночное отправляться надо верхом, а у тебя для такого дела ноги-руки коротки! Тебе на коня не влезть, а если влезешь — на нем не усидеть.
И когда я, доказывая длину ног, привставал перед Лехой на цыпочки, когда я изо всех сил тянул ввысь руки, он лишь презрительно смеялся.
Да и дружки Лехи оглядывались на меня с усмешкой. И хотя сами были тоже, как говорится, от горшка три вершка, но все ж на коней они карабкались довольно шустро. Затем, присвистнув, да óхлябью — безо всяких там сёдел, стремян, держась удалецки только за узенькие поводья, уносились галопом вослед за вожаком Лехой.
А за деревнею в лугах медленно поднималась яркая луна. И красивый, дробный топот копыт уходил в тот лунный простор все дальше. Уходил в то прекрасное, заманчивое, куда мне-то путь заказан был. И я оставался опять одиноким, опять печальным возле опустелой конюшни, у широко и забыто раскрытых ворот.
Но вот однажды наш конюх, пожилой Иван Екимыч, отчего-то призадержался в предночной поездке на молотильный ток. Там он брал для подстилки в стойла сухую, прошлогоднюю солому и на высоко укладенном, шумном возу подкатил к конюшне, когда пастушата всех свободных лошадей в ночное уже угнали.
Угнали всех, да вот про ту лошадку, которая оставалась при Екимыче, видать, позабыли.
Екимыч, как только возле ворот конюшни с воза слез, так сразу и сказал:
— Аяй, милушка Косматка! Шустряки-то, помощники наши нас не дождались… Оставили тебя без прогулки на луга.
А Косматка — это имя той лошадки Екимычевой. Имя — точное. Потому что грива, челка, хвост, даже щетки над копытами нависали у нее так густо, что не прочесать и железным гребнем. Сама же она, хотя и не вышла росточком, да зато была вся куда как аккуратной, складной.
Екимыч любил Косматку очень. Потому и вздохнул, когда увидел пустые ворота. Но вот он там приметил и мою унылую, одинокую тень.
— Что здесь торчишь? Чего всхлипываешь?
Я горестно отвечаю:
— Меня тоже твои помощники-шустряки на луга не взяли… И вообще не беру-у-ут!
— Отчего ж?
— Говорят, но-о-оги, руки ко-оротки-и…
Екимыч при свете луны оглядывает меня, смеется тихо, не обидно:
— Ерунда! Все у тебя в исправности! Вон, как у моей Косматки! Она тоже прочих лошадей поменьше, но дай ей разбежаться, — обскачет любую. Она не просто Косматка, она породою — вяточка… Желаешь на пару с ней за ребятами вдогон лететь?
Я весь так и вскидываюсь, не верю своим ушам:
— Как — лететь?
— Обыкновенным вéршим, кавалерийским манером! Да вот — сумеешь ли?
— Сумею! Сумею! — машу я руками совсем бездумно, ошалело, а Екимыч давай Косматку из телеги выпрягать.
Выпряг быстро, подводит лошадь ко мне:
— Садись! Лети!
Но теперь я сразу стою — лицо длинное, предлинное. Ведь если признаться, что кавалеристом я бывал только лишь во снах да в мечтах, то Екимыч мне Косматку, пожалуй, и не доверит. А ежели наберусь геройства, на лошадь как-нито влезу, то, вполне возможно, тут и свалюсь…
И все же я решил скорее расшибиться, чем стать в глазах Екимыча брехуном!
Я, как это делывали пастушата, цапнулся за шерстистую холку Косматки, подпрыгнул что есть сил и — чудесное чудо! — невысокую лошадь обседлал или, сказать точнее, обеими ногами обшарашил! Я неожиданно странно почувствовал под собой ее горячую спину, и тут бы Екимычу дать мне передышку, дать опомниться, да он сунул мне поводья, сказал: «Молодец», шлепнул Косматку ладонью:
— Пошла!
Косматка тронулась — у меня земля и небо поплыли в глазах. Лошадь прибавила ходу — я обронил поводья, вцепился в густую гриву.
Поспешая на луга к подружкам, Косматка припустила мелкою рысцой, спина ее заходила ходуном, и меня так затрясло, так заподкидывало, что я обхватил лошажью шею, припал лицом к встрепанной, жесткой, пропотелой гриве, в ужасе думаю: «Вот тебе и манеры кавалерийские! Вот тебе и полет отважный! Сейчас загремлю под копыта…»
Но тут, не слыша над собою никакого управления, никаких поводьев, Косматка понеслась еще вольнее, еще размашистей. С гулким топотом-тропотом она так и пошла настилаться над лентой светлой в ночи дороги, и — опять дивное диво! — я мешком на шею Косматки навалился, я зажмурился от страха, но при этакой быстрой скачке меня уже и не трясет, и не мотает, а лишь покачивает, будто в зыбочке. Я ведь тогда еще не знал о том, что чем быстрее, чем настильнее несется лошадь, тем ездоку на ней — ловчее.
И вот я стал помаленьку приходить в себя. Глаза открыл и вдруг чувствую, вдруг вижу: МЫ ЛЕТИМ ВЗАПРАВДУ! Летим — как птицы! Заместо крыльев над моими плечами широко плещет темная грива Косматки. Встречный ветер так и насвистывает, так, кажется, он и приподымает нас над всею землей, и быстрые копыта лошади словно бы совсем не касаются белой дороги, а над полем мчится вровень с нами ослепительная луна. Мчится, покачиваясь тоже: вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз…
Я ловлю оброненные поводья, но Косматку ими не сдерживаю. Я только в лад ее полету-скóку нашептываю счастливо:
— Давай… Давай… Давай… Выноси меня туда, где луга, где свежесть ночной речки, где так приманчиво золотится пастуший костерок. Он теперь — и наш! Зря я думал, что путь к нему мне заказан надолго! А тут ведь и надо-то было всего-навсего, чтобы в меня вдруг поверил Екимыч, чтобы он сказал Косматке: «Пошла!» — и вот мы в полете, и вот я эту лошадку стану отныне величать еще и Крылаткою!
И Косматка-Крылатка отлично понимает мой радостный голос. Она, знай, летит-летит над гулкою дорогой, а бегучая в небесах луна все не может нас опередить. Да и где уж ей тягаться с нами! Мы — крылатые, а она — нет!
Художник О. Коровин