— Вот, вот, — она вытащила из кармашка мятую карамельку, — вот съешьте. У меня только одна осталась.
Мы пожали ей руку и нырнули в заборную щель.
— Не! — говорил всю дорогу Серёга. — Она не выдаст! Она хорошая.
— Под ноги смотри! И помалкивай! — оборвал я его. — Тут, я видел, где-то проволочные загорождения есть.
Лес, через который мы шли, был весь переломан, почти все деревья были без верхушек, по измочаленным стволам текла смола, торчали обгорелые, вывернутые с корнем пни. Ближе к опушке стали попадаться спирали колючей проволоки, рогатки и бетонные пирамиды надолб. И тут мы увидели плакат: «Запретная зона. Мины!».
— Вот он, передний край! — прошептал Серёга.
Мы ступали осторожно, говорили шёпотом, словно боялись, что из обвалившейся траншеи пли из развороченного блиндажа глянет на нас пустыми глазищами полуистлевший мертвец.
За лесом было поле, и на нём копошились люди. Мы залегли на опушке и стали смотреть, что они делают. Это были сапёры. Их было несколько. Они шли далеко друг от друга, водя по траве миноискателями, словно ощупывали землю. Иногда останавливались и ставили флажки, а иногда снимали наушники и, отложив в сторону щуп, ложились на землю и начинали копать сапёрными лопатками.
— Разминируют, — сказал Серёга.
— Без тебя вижу.
— Надо поискать, где они найденное оружие складывают.
И вдруг словно клещи сдавили моё ухо, и неведомая сила подняла меня вверх. Краем глаза я увидел плащ-палатку и сапоги.
— Так! — сказал над нами голос. — Ещё двое! Это что же делается? Товарищ гвардии майор! Что они там в лагере, спят, что ли? Вчера двое! Позавчера четверо!
Огромный пожилой солдат вытащил нас на полянку, где сидел тот самый майор, что грозился повыдергать ноги и вставить в уши.
— Вот снять бы с них штаны да всыпать, как меня отец в детстве учил! — говорил солдат.
Отставить! — сказал майор. — Отпусти им уши. Оторвёшь. У тебя вон ручища-то! Как лопата у бульдозера. Ну, голуби, зачем пожаловали?
— Гуляли, заблудились… — забормотал Серёга заранее приготовленную легенду.
— А лет вам сколько?
— Восемь, — сказал я. Голова у меня, словно налитая свинцом, не желала подниматься.
— В школу, значит, ходите? Читать умеете? Или, может, вы близорукие? Плакат видели?
— Нет! Какой плакат? — сказал Серёга, делая невинные глаза.
— Может, ветром сорвало? — беспокойно спросил солдат.
— На месте плакат! — сказал майор. — Никуда его не сорвало. Так или нет? — наклонился он ко мне.
— Так… — прошептал я, потому что не мог я врать этому майору. Еслибы он на меня кричал или ругался, а он расспрашивал усталым голосом.
Он сидел на полянке, на пеньке, босой, измазанные глиной сапоги валялись в траве. Майор поглаживал руками колени, и я не мог оторвать глаз от его рук. Они были огромные, жилистые, с крупными ногтями, такие бывают у людей, которые много и тяжело работают. Обшлага кителя и галифе у майора все были в глине. Это оттого, что он стоял на коленях, когда выкапывал мины руками.
— Эх! — вздохнул майор. — Ну что мне с ними делать? Надо в лагерь вести к начальству. Пусть там разбираются. За пистолетами, что ли, шли? А? Кавалеры? В войну поиграть?
Мы отрицательно замотали головами.
— А зачем?
— Тут немцы близко. На всякий случай.
Офицер вдруг тоненько засмеялся. Он смеялся всё громче и громче, с повизгиванием.
— Гриша! — закричал он. — Пчёлко!
— Здесь!
Из кустов вышел ещё один солдат.
— Ты обед на мост понесёшь, прихвати вот этих ополченцев. Отряд самообороны. Сдай их начальству в лагерь. А ты, Иваныч, — сказал он пожилому, — поди глянь, как там ребята кошечки кладут.
— Есть, — ответил Иваныч. — А всё ж выдрать следовало…
— Это устарелая педагогика.
— Зато сразу в чувство приводит.
— Не ворчи.
— Я не ворчу.
— Вот и не ворчи.
Они всё ещё переругивались беззлобно, когда Пчёлко надел на плечо термос, другой взял в руки, а нам приказал нести большой мешок.
Боже мой, разве это был солдат? Во-первых, он был такой маленький, такой конопатый и такой белобрысый, что вполне мог сойти за пионера. Во-вторых, на нём был такой замасленный и грязный комбинезон, что казался клеёнчатым и блестел на солнце. Даже погон у него не было, и только белая выгоревшая и захватанная масляными пальцами пилотка говорила, что это всё-таки солдат, а не трубочист. Кроме того, он шмыгал носом, и когда заговорил, то голос у него оказался тонким и хрипатым.
— Звидкиля, хлопци?
— Чего? — не поняли мы.
— З якого вы миста?
— Как это — с какого места? Нас по местам не распределяют.
— Та ни… Вы з городу чи з сэла?
— А! В городе живём, в городе.
— А кажи мэни, будь ласка, билый хлиб в мисте маете?
— Чего он так разговаривает? А? — спросил меня Серёга. — Он чего, специально, что ли, над нами издевается?
— Та ни, — улыбнулся солдат. — В мене мова така. Украинська. Ну то як, паляницу маете?
— Какая такая поленница? Зачем её маять? Мучить, что ли? — не понимали мы.
— Может, он спрашивает, есть ли в городе белый хлеб?
— Так, так! — обрадовался солдат.
— Есть. Есть белый хлеб, есть. Батоны.
— Ой-ёй… — вздохнул он. — Скильки ж я рокив не йив цього хлиба. Ище до войны мамо с мёдом паляницю робылы…
— Мать его вроде этой поленницей кормила, с мёдом.
— А ваша мама на Украине? — спросил я, чтобы поддержать разговор.
— Нема матуси. И батька нема. Немец згубив.
Мешок оттянул нам руки. Солдат шагал ровно и широко, мы за ним никак не поспевали. Если бы не этот мешок, мы давно бы дали стрекача. Вот мы и бежали вприскочку за этим промасленным солдатом, и мешок бил нас по ногам.
— Хрустя! — сказал Серёга. — Да мы никак к мосту идём?
Точно. Вот и поворот, и вот уж немцы машут руками и бегут к нам навстречу.
— Гут! Гут! Гришке, Гришке… Карашо! Объод!
— Мамочка моя! — ахнул Серёга. — Да ведь мы немцам обед принесли.
Мы в ярости швырнули мешок на землю.
— Не надо так. Це хлиб, — сказал солдат. Он передал термосы уже знакомому нам раскосому сержанту, и тот стал разливать щи в подставленные миски.
— Гришке! Гришке! — кричали немцы. — Кушать! Кушать! Киндер кушать брод! — Они приглашали нас пообедать вместе с ними. Я готов был кричать от злости.
— Куда ты нас завёл! — закричал Серёга на солдата. — Лучше бы выпороли, чем немцам обед нести! Что мы в лагере-то скажем?
— То был приказ! — сурово сказал Гриша.
— Гриша, садись с нами, — чисто по-русски выговорил пожилой немец. Я раньше его не приметил. Он был в советской военной форме, только без погон. Пустой рукав был аккуратно заправлен за ремень гимнастёрки.
— Ни! — сказал Гриша, упрямо наклонив голову. — Не хочу. И не треба мени проситы, товарищу Кляйст. Не треба.
— Понимаю! Я понимаю, — вздохнул немец. — Понимаю. — И пошёл к немцам, которые устроились на брёвнах и дружно уплетали еду. Он вытащил из-за голенища сапога газету и, ловко развернув её одной рукой, начал громко читать что-то по-немецки.
— Газетки почитывает! — зло сказал Серёга.
— Це не пленный, це агитатор. Коммунист. Товарищ Кляйст. Пидем до лагеря, а то мени працюваты треба, — сказал Гриша.
Мы пошли, а вслед нам неслись чужие непонятные слова:
— Дойче зольдатен! Фатерлянд! Демократишен републик!
— Эхты! — сказал Серёга. — Они у тебя родителей убили, а ты им еду носишь!
— Це приказ! — глухо и упрямо ответил солдат.
Глава девятая
«ВЛЮБИЛСЯ! ВЛЮБИЛСЯ!»
— Кирьянов! Хру-ста-лев! — услышали мы крик, когда подошли к лагерю. Наш отряд, выстроившись, кричал по склада м.
— Ну теперь будет! — сказал Серёга. — Уже хватились нас.
— Бегить незаметно! — толкнул нас Гриша. — Бегить, бегить…
Вдруг он замолчал. И выпрямился так, будто увидел чудо. По дорожке к нам шла Алевтина Дмитриевна.
— Кто это? — выдохнул солдат.
— Алевтина. Сейчас нам будет…
— Где вы ходите? закричала Алевтина. — Весь отряд нас ждёт. Мы идём на прополку помогать колхозникам, а вы где-то бродите.
— А мы дяденьке дорогу показывали, — невинным голосом сказал Серёга. — Ему на кухню нужно.
— Кухня вон за той палатой, — махнула рукой Алевтина.
— Ага, — растерянно сказал солдат.
— Можно, мы покажем?
— Нет уж! Вы сами найдёте дорогу?
— Знайдемо, — пробормотал Гриша. — Спасибо.
Он широко раскрытыми глазами смотрел на Алевтину. И когда она повела нас строиться, он всё ещё стоял на дороге.
— Стоит! — сказал Серёга. — Он, наверное, в вас влюбился.
И Серёга захохотал, поражая меня своей наглостью.
— Не болтай глупости! — пробормотала Алевтина, но густо покраснела.
— Влюбился! Влюбился! — хохотал Серёга, как будто Алевтина была в этом виновата.