Но до ухода в Третьяковскую галерею надо было выполнить два дела. Во-первых, необходимо было расспросить Костю Ермакова о том, как он гулял со своими товарищами этой ночью на Красной площади. Затем следовало упросить Костю быть, как всегда, судьей в состязании, на которое футболистов двора дома номер десять дерзнули вызвать давно, видно, не битые соседские мальчишки, возглавляемые вконец зазнавшимся Викторином. Вызов этот был принят три дня назад, и игру назначили на сегодняшнее утро. Коля был человек долга и верного слова. Хотя ему очень не терпелось скорее попасть в Третьяковскую галерею, все же он не мог оставить дворовых товарищей, и прежде всего преданного Женьчу, в такой серьезный час.
— Мамочка, только, чур, после двенадцати пойдем, — заявил он Наталье Николаевне.
— Почему так поздно? — изумилась мать.
— Мамочка, ты пойми: у меня есть одно серьезное дело с Женьчей.
— Они в футбол сговорились играть с соседними мальчишками! — запищала Катюшка со своей кровати.
Ничего не сказал ей Коля, только посмотрел в ту сторону, как пишут в хороших книгах, испепеляющим взором, а потом обернулся к отцу: может быть, хоть он поймет, что тут дело чести.
— Спроси вот папу, мамочка: раз уж я обещал, значит, я кто буду? Отступник? И всё.
И папа, кажется, понял его, потому что сказал:
— Ну ладно. Никто тебя и не заставляет быть отступником. Оставайся заступником дворовой чести.
В назначенный час во дворе, в сопровождении парней из дома номер двенадцать, появился верховод зазаборных мальчишек Торка Ланевский, а по-настоящему Викторин — именно Викторин, а не Виктор, что уже само по себе всегда вызывало неодобрительное удивление Коли и Женьчи.
Викторин, или в просторечии Торка-касторка, был сыном директора «Ателье мод» с Петровки. И мальчишки дома номер десять звали его модным парнем, имея к тому все основания: не по летам рослый, выглядевший значительно старше своих десяти лет, Викторин был одет безудержно баловавшей его матерью совсем под заграничного мальчика: кургузенький пиджачок и галстучек «собачья радость» — готовый бантик на резинке, какие-то невиданные, в шахматную клетку, гетры под шароварами-недомерками, так называемыми «гольфами». А желтые тупоносые ботинки на микропористой, или, как вполне убежденно произносил Женьча, «метрополистой», резине казались даже самому Женьче, как известно уважавшему солидную обувь, слишком уж фасонистыми. Держался Викторин надменно, ибо считался у себя во дворе первым парнем. Он покорил себе еще два двора по переулку и никак не мог простить Женьче и Коле, что они мало того, что не признавали его авторитета, так еще подбивали своих мальчишек не подчиняться ему, то есть не быть на побегушках, не занимать для него место в очереди у кино и не колотить тех, кто неугоден Викторину…
Играли сегодня его собственным мячом, красивого румяно-желтого цвета, вызывавшим тайную зависть Коли и Женьчи. Костя Ермаков, нисколько не зазнававшийся оттого, что получил вчера аттестат зрелости и ночью был на Красной площади, торжественно положил мяч посреди двора на отметинке, сделанной на песке. Капитаны — Женьча и Викторин — по настойчиво повторенному приказанию судьи, глядя в разные стороны, сухо пожали друг другу руки над желтым мячом. Потом Костя поднял щепочку, которой отмечали центр поля на песке, поплевал на нее с одной стороны.
— Сухое, — сказал Викторин.
— Мокрое, — загадал Женьча.
Костя подкинул щепочку высоко вверх; она несколько раз перевернулась и легла на землю сухой стороной вверх. Значит, начинать выпало соседским.
Викторин сразу повел свой желтый мяч к той стороне двора, где между двумя кучками кирпичей, изображавшими стойки ворот, пригнувшись, метался из стороны в сторону вратарь дома номер десять, он же капитан команды Женьча Стриганов. Коля геройски бросился наперерез Викторину, столкнулся с ним, полетел кубарем от сильного толчка, но успел пяткой отбить мяч в сторону противника. На дворе зааплодировали. День был воскресный, и многие жильцы открыли окна, чтобы посмотреть на игру. А другие любители сидели на лавочке у забора под дубом и давали советы, критиковали игроков, и, если послушать, казалось — только пусти кого-нибудь из них на поле, и уж они тотчас же забьют гол.
Полуденное июньское солнце стояло высоко над двором, как будто именно над той точкой был отмечен центр поля. В азарте игры Коля не заметил, что многие окна, из которых только что высовывались головы любопытных, внезапно опустели.
Но вдруг резко распахнулось окно квартиры Дмитриевых. В нем показался Федор Николаевич. И голос его, неестественно громкий, отдался во всех уголках двора:
— Коленька!.. Дети… Воина!
— Ой, где? Ура!.. — начал было Коля, еще охваченный жаром игры, но осекся.
Он увидел, как игроки обеих команд на всем бегу разом остановились, словно застыли на месте. Стал и Викторин Ланевский. И только оранжевый мяч, задетый его ногой и никем не остановленный, в полной тишине медленно катился еще на черном кружке своей полдневной тени, как на черном блюдечке, скользящем по земле. Беспрепятственно пересек он линию ворот, тихо вкатился в них. Но Женьча даже не шевельнулся, чтобы задержать мяч, а Костя, стоявший тут же, не дал свистка на взятие ворот.
Только тут Коля понял: произошло что-то необыкновенно важное и очень страшное… Он зажмурился, по старой привычке, как делал всегда, когда не сразу верил своим глазам. И неузнаваемым, будто разом пожелтевшим, чем-то резко изменившимся показался ему мир, когда он через мгновение разлепил веки. Но сейчас это не проходило, как бывало обычно, когда глаза снова привыкали к свету. Нет! Казалось, что лица у всех во дворе действительно потемнели и приобрели какое-то иное, незнакомое выражение.
Откатившийся в сторону мяч лежал у стены дома. К нему подходила безмятежная Катюшка, на обязанности которой лежало приносить вылетавшие с поля мячи. Но она не дошла до мяча. Ее подхватили руки матери, в безмолвии пересекшей двор. Не выпуская Катюшки из рук, Наталья Николаевна потянулась к Коле. Без единого слова, но с отчаянной тревогой прижала к себе мама Колю и Катюшку, словно стараясь всем своим существом защитить детей от нагрянувшей великой беды.
А в калитку двора уже входил дворник Семен Орлов, который с утра был вызван куда-то. Озабоченным и в то же время сурово-красивым показалось Коле широкое, скуластое лицо дяди Семена. И шел он, словно весь подобравшись, прямой, серьезный. Не спеша прошел он через двор, приблизился к Косте Ермакову и подал ему почтительно небольшую бумажку:
— Вот, Костя, стало быть, как… Вручаю лично — из военкомата.
Чу! что за шум? Не летят ли арабские всадники?
Нет! качая грузными крыльями в воздухе,
То приближаются хищные птицы — стервятники.
Валерий Брюсов…И Костя уехал туда, куда призвала его повестка, принесенная из военкомата, куда уезжали в те дни тысячи и тысячи мужчин, и совсем взрослых и еще очень молодых, чтобы загородить дорогу фашистам и защитить страну, на которую напал враг. А вскоре уехал туда же и отец Женьчи, плотник Степан Порфирьевич. Перед отъездом он успел отесать и поставить бревенчатые подпоры в подвале, где теперь устроили убежище. Потом он зашел к Дмитриевым проститься, попросил в случае чего присмотреть за Женьчей, пока тетка не увезет его в деревню. Помолчал минутку, протянул руку Коле:
— Вот, я сказывал тебе намедни, что руки человеку даны для всякого дела хорошего, на любую работу. Ну, а сейчас, выходит, Коля, срок пришел руки наши к винтовочке приноровить. Это сейчас дело первое.
И всё уезжали, уезжали люди, и уходили поезда с вокзалов к тому краю советской земли, который переступил враг, все на своем пути паля и кровавя… И казалось, что где-то там, в одной точке, все пути сходятся, пересекаются, и жизнь от этого вся обрела какую-то новую глубину. Но это трудно было нарисовать. Это не влезало в те маленькие лоскутки бумаги, на которых обычно Коля изображал все, что ему хотелось. Тут требовались какие-то иные размеры. Однако на большом листе бумаги Коля терялся, не мог собрать расползавшийся во все стороны рисунок. На бумаге оставалось много пустого, необжитого места. Коля путался в подробностях, которых требовал крупный рисунок. У него ничего не выходило. Он стирал, зачеркивал, перерисовывал и в конце концов тихонько рвал все нарисованное.
И в то же время, как никогда, важным считал он теперь труд отца и матери, которые вместе с другими художниками делали какое-то новое, не совсем еще понятное военное дело; оно называлось «камуфляж». Коля видел, что на столе появлялись рисунки каких-то зданий, на которые папа с мамой наводили диковинного вида пятна, извилины, разводы. Папа объяснял, что такие пятна и полосы художники нарисуют на стенах вокзалов, складов, потом натянут сетки или материю, которую тоже распишут так, чтобы сверху, с самолета, казалось, будто это не дом вовсе, а овраг, пригорок или рощица. И если фашисты прилетят, они с воздуха не смогут ни в чем разобраться. Вот, оказывается, какие хитрые эти художники! Вот как, оказывается, хорошо пригодилось умение папы и мамы! Было чем похвастаться перед Женьчей и о чем поговорить с папой на ночь.