было. Где же тогда справедливость?
В начале учебного года учительница установила, какой у кого голос, проверяя каждого ученика отдельно. Каждый мальчик и девочка должны были спеть песенку, а учительница после этого что-то в свою записную книжку записывала. Лацо спеть не захотел, так что она и записать его не могла. Она пригрозила пожаловаться родителям. Пожаловаться не пожаловалась, но и в хор его не взяла. А хор-то выступает почти на всех деревенских праздниках. Я тоже в хор не попал, хотя учительница меня дольше всех проверяла.
— Скажи «а»! — говорила учительница.
— А…
— Пропой!
— А-а-а!
И готово: все уже смеялись.
Учительница пела на все лады и все добивалась, чтобы я ей подражал. Но откуда же у меня возьмется такой тонкий голос? А она не умеет петь низким. Только ее никто не заставляет петь низко, а от нас она требует. И напоследок она сказала, что я — музыкальный антиталант. Сперва мне это понравилось. Но когда учительница почти на каждом уроке музыкального воспитания подчеркивала это, мне стало противно. Почему же я антиталант, если во всем классе антиталантов больше нет? Больше всего меня злило, что я не знаю значения этого слова. А мама мне сказала, что у меня нет музыкального слуха. Я немного успокоился: ведь то же самое сказали обо мне, когда еще мои родители собирались записать меня в городе в музыкальную школу. Так я этому и поверил! Как можно сказать о человеке, что у него нет музыкального слуха? Разве лучше меня слышит Марьена Рачкова или Анча Фиа́лова? Не верю! Кроме того, когда какой-нибудь ученик очень фальшиво поет, я знаю об этом так же хорошо, как и всякий. По-моему, ошибка из-за того получилась, что у меня такой низкий голос.
На уроках музыкального воспитания весь класс всегда выходит к доске, и только мы двое — Лацо и я — сидим на своих местах. Остальные ребята смеются над нами, и мы сначала им завидовали, но потом быстро поняли, что мы выгадали. Они-то должны целый урок простоять, а мы сидим! Если человек понимает свою выгоду, расстраиваться ни к чему!
В воскресенье после обеда отправился я с геликоном к старому Загрушке. Он живет за новой школой, на краю школьного сада. Когда-то там старая школа стояла, но от нее и следочка не осталось — ни кирпича, ни единого камушка. Всё растащили по деревне: кирпичи пошли на каменные сараи и кладовые, дядюшка Глознек камнем вымостил двор. Но старую школу я еще очень хорошо помню. Как же ее не запомнить! Однажды я спрятался за дровяником (я тогда еще воровал в поповском саду орехи), а дядюшка Глознек там меня нашел и вытащил за уши. Поповский сад разделили те, кому негде было жить, дома́ там себе построили. Лацо Гельдт в таком доме живет. Но я о другом сказать собирался. В старой школе жил старый директор. Я все думаю: почему же его из нашей деревни перевели куда-то? Сам он, что ли, уехать вздумал? Все может быть. Но мне и тогда это не нравилось. И теперь не нравится. Иногда я говорю себе, что его перевели только потому, что и вправду он был очень старый и как-то для новой школы не подходил. Может, он теперь на пенсии и целыми днями газеты читает? Отец говорит, что когда он выйдет на пенсию, то ничего делать не станет, только газеты читать. Кто его знает? Но почему-то мне жалко старого директора. Ведь он однажды подарил мне абрикос. Такой большущий абрикос, хотя директор меня вовсе и не знал: в школу-то я в то время еще не ходил. А если вам кто-нибудь делает подарок, хоть вас и не знает, значит, это хороший человек. Я всегда так считаю. Но директора в деревне никогда никто не вспомянет. Неблагодарны люди, что ли? Были бы благодарны, так хоть разок бы его пригласили посмотреть, какая теперь красивая у нас новая школа, когда ее оштукатурили. В школьном саду столько плодовых деревьев, которые еще старый директор посадил. С тех пор здорово они выросли. На некоторых в прошлом году плоды уже были. С чего же мне вдруг директор вспомнился? И сам не знаю. Может, потому, что я спросить хотел, почему он мне этот абрикос дал? А может, спасибо за него сказать?
Дядюшка Загрушка сидел у окна и курил. Одна створка была приоткрыта, чтобы дым шел наружу. Ведь дядюшка Загрушка не такой уж завзятый курильщик, как мой отец, и любит чистый воздух. Выкурит сигарету, проветрит комнату и как следует запрет окно: на дворе-то ведь зима еще!
— Здравствуй! — приветствовал он меня, когда я вошел. — Я уже думал, ты не придешь. Ты хоть немного-то упражнялся? — спросил он.
— Упражнялся.
— Каждый день?
— Каждый день? Каждый день я не мог.
— Ишь какие разговоры! Или ты воображаешь, что у других времени больше? Просто тебе не хотелось. Как захочешь, всегда времени хоть немного найдется. Когда дядя Алексин на кларнете играть учился, было у него уже шестеро или семеро детей. Как ты считаешь, времени много свободного он находил? Как бы не так! Он ждал, пока все заснут, взбирался по лестнице на чердак и там играл.
— Я не мог.
— А дядюшка Алексин мог? Отлично на чердаке он упражнялся! Чтоб не мешать никому, он кларнет засовывал в сапог и перебирал пальцами в сапоге. Чему ты смеешься? Или музыка — только забава для тебя? Сыграй мне «си бемоль», — строго приказал он.
— Какое еще «си бемоль»? — спросил я.
— Сначала сыграй нижнее. Потом можешь сыграть верхнее.
— Верхнее?
— Сначала сыграй нижнее!
— Я еще не умею играть.
Дядюшка Загрушка посмотрел на меня, и я покраснел.
— Играй! — приказал он еще раз.
Я дунул в трубу, но едва только раздался звук, дядюшка Загрушка рассердился:
— Что это такое? Насмешки строишь? Я постарше тебя. Если нужно, я в два счета с таким щенком разделаюсь. Твой папочка в твои годы каждый день что-то в дом приносил. А ты что делаешь? Придешь из школы, берешь санки и тут же мчишься в Агачину!
— Я не хожу в Агачину.
— Молчи, а то подзатыльник дам! Дома тебя не бьют, в школе не бьют, растешь — заботы никакой не знаешь! Придется с твоим отцом поговорить. Не может ли он каждый день щелчком-другим тебя угостить? Да будь у меня такой мальчишка, я бы