— Ах, Михаил Юрьевич, — волнуясь, перебил опять Долгорукий. — Вы сами сказали о поэте:
Бывало, мерный звук твоих могучих слов
Воспламенял бойца для битвы…
И дальше:
Твой стих, как божий дух, носился над толпой
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
— Мы все в это верим, — отозвался Шувалов, — и, кроме того…
Но он не кончил. Кто-то сильным рывком открыл дверь, и все увидели на пороге высокую фигуру Браницкого. Он был очень бледен, глаза его горели гневом, и он смотрел прямо перед собой, точно не видя никого.
— Откуда ты, Ксаверий? — спросил Лермонтов.
Браницкий поднял голову.
— От моего врага, — проговорил он сквозь зубы.
— Как?.. Откуда? — раздались голоса. — Неужели ты был сейчас во дворце?..
Браницкий рассказал, что был вызван к государю, который пожелал лично побеседовать с ним.
— Ему, видите ли, интересно было узнать именно от меня, как от потомка «коронного гетмана», какие настроения господствуют сейчас в польском и в украинском обществе. Но Николай Павлович ошибся в выборе: потомок «коронного гетмана» ни соглядатаем, ни предателем не будет. Нет! И он это сегодня понял.
— Почему же он обратился к тебе? — спросил Столыпин.
— Без сомнения, потому, что ему Витт обо мне говорил. Это ведь по ходатайству Витта меня в 1837 году прикомандировали к лейб-гвардии гусарскому полку, а теперь они захотели…
— Подожди! — перебил его Лермонтов. — Витт! Ведь это о нем говорят… Ну конечно, о нем. Он донес императору Александру о существовании Южного общества, за что Николай Первый оказывает ему свою особую милость.
— Я не верил этому! — Браницкий с сомнением покачал головой.
— Можешь не сомневаться! — бросил уверенно Лермонтов.
И вдруг точно каким-то светлым огнем блеснул его темный, так часто сумрачный взор.
— Господа! — сказал он вдруг зазвеневшим голосом. — Разве не стоит порадоваться тому, что мы, шестнадцать человек, а за нами многие, кого мы еще не знаем, говорим на одном языке и ждем одного и того же?
Одоевский, — продолжал он, помолчав, — написал в ответе своем Пушкину, что из искры разгорится пламя. И мы должны быть такой искрой. Мы рождены среди гнета и крепостного права, среди узаконенного рабства, тюрем, ссылок и шпицрутенов. Но должен быть какой-то выход, должны быть средства избавления!
— Однако, господа, — сказал молчаливый Валуев, — мы беседуем здесь так, как будто Третьего отделения не существует на свете.
— Что за беда! — беззаботно отозвался Лермонтов. — В стенах этого дома можно об этом отделении забыть.
— При том условии, если и Третье отделение о нас забудет, — ответил осторожный Валуев. — Я слышал, между прочим, что великий князь зорко присматривается к поведению Михаила Юрьевича и прислушивается к его словам.
— Сегодня я перечитывал вновь две твои пьесы, Михаил Юрьевич, — «Думу» и «Поэта»! — сказал Фредерикс.
— Да? И что же? — спросил Лермонтов.
— И мне стало стыдно — и за себя прежде всего, а потом за всех нас, потому что и мы ведь принадлежим к тому же поколению. Но мы все-таки поняли, что так жить, как живут в нашей стране, больше нельзя.
— Михаил Юрьевич, есть большое внутреннее сходство твоей «Думы» с мыслями Чаадаева, с его пессимизмом во взгляде на Россию, — сказал Валуев. — Ты с этим не согласен?
— Согласен, но только отчасти. Мысли Чаадаева и мои имеют общее начало. И мы оба любим Россию, но, одинаково сильно любя ее, приходим к разным выводам.
— Ты прав, Лермонтов! Для того чтобы Россия заняла достойное место в ряду других европейских стран, она должна освободиться от своего позорного гнета любой ценой! — резко сказал Браницкий.
Валуев посмотрел на него с удивлением.
— Любой ценой? — повторил он. — Не всегда надо стрелять… Нет… И не всякий выстрел вовремя. И вообще есть другие средства.
Браницкий вскочил со своего места. Между ним и Валуевым начинался обычный горячий и напряженный спор. Желая предупредить его, Столыпин, улыбаясь, сказал:
— Не забывайте, господа, что нашими собраниями все больше и больше интересуются великий князь и Третье отделение.
— Как бы не пришлось нам вояжировать, — рассмеялся Лермонтов.
Все обернулись к нему. И вдруг все поняли: самая большая опасность грозит прежде всего ему.
— Михаил Юрьевич! — громко прозвенел голос Долгорукого. — Клянусь честью и жизнью, что если с вами случится что-нибудь плохое, я разделю вашу участь! Я уверен, что так же поступят и другие.
Он встал и посмотрел по очереди на каждого из собравшихся. И когда он увидел, что взгляд его был каждым встречен таким же твердым взглядом и никто не опустил перед ним глаз, он тихо сел на свое место.
* * *
Собрания «кружка шестнадцати» и работа над последними повестями «Героя нашего времени» заполняли теперь почти всю его жизнь, а таимое от всех воспоминание о Вареньке вызывало глубокое счастье и глубокую боль.
Он не писал ей — это было невозможно… И не получал писем от нее, зная только от Мари и Алексея о событиях ее жизни.
Но память о ней и образ ее были всегда с ним, были неотделимы от его душевной жизни.
Женщины «света»… Они окружали его теперь пестрым роем.
Он встречал их в салонах, на приемах, на балах… Нередко сумрачный, словно отсутствующий взгляд его обрывал на полуслове легкую болтовню, и тогда этим пестрым бабочкам казалось, что он прислушивается не к их словам, а к каким-то другим — величавым и строгим, о которых они ничего не знали.
* * *
Когда в Тарханах, в дни детства, внук богатой помещицы видел, как староста, или ключница, или даже сама бабушка обижали кого-нибудь из дворовых людей, его охватывал гнев, который пугал и Христину Осиповну, и бабушку, и даже мсье Капэ.
Его сердце не примирялось с несправедливостью, а вид человеческого страдания делал его несчастным. Стихотворение «Смерть поэта» было криком гнева, возмущения и горя.
«Печально я гляжу на наше поколенье» — так начал он свою «Думу». Но печаль его «Думы» была полна горечью и сдержанным гневом, который разгорался все сильней.
Этот гнев, и печаль, и боль за Россию Николая Первого, за поколение, порожденное николаевской эпохой, привлекали к нему молодежь. И эта молодежь чувствовала себя связанной с ним уже неразрывно.
В этот раз вечер у княгини Шаховской был, как говорилось, «семейный». Это значило, что не ждали никого из царской фамилии.
Недавно вернувшийся из Берлина Иван Сергеевич Тургенев, начинающий литератор из самых молодых и весьма редкий посетитель светских вечеров, из дальнего угла зала наблюдал за блестящими представителями и представительницами петербургской знати.
Лермонтов вошел вместе с графом Шуваловым. Гусарский мундир его издали бросался в глаза. Придерживая саблю рукой, затянутой в белоснежную перчатку, не глядя по сторонам, он подошел вместе с Шуваловым к юной красавице, сидевшей на диване.
Светлые, льняного цвета локоны падали на ее плечи, белизну которых подчеркивало черное кружево платья.
Шувалов, весело улыбаясь, подсел к ней на диван, молодые люди, окружавшие юную красавицу, быстро удалились, а Лермонтов, придвинув легкую банкетку, уселся напротив. Его темный, тяжелый взгляд медленно обратился к молодой женщине и остался неподвижным.
Тургенев узнал прелестную графиню Мусину-Пушкину.
Сидя неподалеку и наблюдая за этой группой, он подумал, что Лермонтов, должно быть, не слышит ни веселого смеха графини, ни шуток Шувалова — такой у него был отсутствующий взгляд.
И вдруг, точно очнувшись, Лермонтов повернул свою темноволосую голову к дверям, в которых как раз в эту минуту, сияя ослепительной красотой, появилась княгиня Щербатова.
Он встал и, откланявшись графине Мусиной-Пушкиной, пошел навстречу входившей. Тургенев заметил только легкое оживление на его задумчивом лице — и ничего больше. Но, зная известные многим чудесные стихи Лермонтова, посвященные этой женщине, невольно повторил про себя:
Но юга родного
На ней сохранилась примета
Среди ледяного,
Среди беспощадного света.
Лермонтов подал ей руку, и, слегка опираясь на нее обнаженной рукой, она прошла спокойно и бесстрастно под сопровождавшими ее появление любопытными и жадными взглядами.
От дерзкого взора
В ней страсти не вспыхнут пожаром,
Полюбит не скоро,
Зато не разлюбит уж даром.
— Не правда ли, — неожиданно обратился к Тургеневу проходивший мимо знакомый, — как очаровательна княгиня Щербатова? Так молода — и уже вдова! Печально… Впрочем, поэт Лермонтов ее отчасти утешает. Во всяком случае, его стихи о ней могут порадовать даже такую женщину.