— Вот видишь, ответил правильно — значит, знает, какая это цифра, а спроси его в другой раз, ни за что не ответит. Такой прохвост!
Он подозревал, что Лобзику просто надоело учиться и он нарочно отвечает неправильно, чтоб от него отстали. Вот, например, Костя показывает ему цифру «пять», а Лобзик отвечает, что это четыре.
— Да не четыре, Лобзик, посмотри хорошенько,— говорит ласково Костя.
Лобзик снова отвечает, что это четыре.
— Ну, не глупи, Лобзик, ты же сам видишь, что это не четыре,— уговаривает его Костя.
«Четыре»,— упрямо твердит Лобзик.
— Дурак! — начинает сердиться Костя.— Считай правильно, тебе говорят!
«Четыре»,— отвечает Лобзик.
— Вот я дам тебе четыре раза по шее, тогда узнаешь, как злить человека! Вот скажи ещё раз «четыре», я тебе покажу!
«Четыре»,— опять повторяет Лобзик.
— Ты видишь, что он со мной делает? — кипятится Костя.
Он берёт цифру «четыре» и показывает Лобзику:
— Ну, а это, по-твоему, какая цифра? Лобзик отвечает, что это пять.
— Вот видишь!— выходил из себя Костя.— Когда ему показывали пять, так он всё время твердил, что это четыре, а когда показали четыре, он говорит, что это пять! А ты говоришь, что он это не назло мне делает! Я знаю, почему он на меня злится. Утром я нечаянно наступил ему на лапу, так он запомнил и теперь мстит мне.
Я не знал, хитрил Лобзик или не хитрил, но было ясно, что из нашей дрессировки никакого толку не вышло. Может быть, мы с Шишкиным были плохие учителя, а может быть, сам Лобзик был никудышный ученик, не способный к арифметике.
— Может быть, лучше признаться маме да идти в школу? — сказал я Косте.
— Нет, нет! Я не могу! Теперь я уже столько прогулял. Мама как узнает, так и не знаю, что с нею будет. Шуточка дело! Если б я один день прогулял.
— Тогда, может быть, рассказать Ольге Николаевне и посоветоваться с ней? — предложил я.
— Нет, мне стыдно говорить Ольге Николаевне.
— Ну, если тебе стыдно, то, может быть, я расскажу ей?
— Ты? Выдавать меня пойдёшь? Знать тебя не хочу больше!
— Зачем, — говорю, — выдавать? Вовсе я не собираюсь тебя выдавать. Ты сам говоришь, что тебе стыдно, ну я бы и сказал, чтоб тебе стыдно не было.
— «Стыдно не было»! — передразнил меня Шишкин.— Да мне в двадцать раз стыдней будет, если ты скажешь! Молчал бы лучше, если ничего не можешь придумать умней!
— Что же делать? — спрашиваю я.— С Лобзиком ничего не вышло. В цирк тебе всё равно не поступить. Или ты ещё надеешься Лобзика выучить?
Нет, на него я уже не надеюсь. По-моему, Лобзик— это или отчаянный плут, или круглый осёл. Всё равно из него никакого толку не будет. Мне надо другую собаку достать. Или вот что: лучше я акробатом стану.
— Как же ты акробатом станешь?
— Ну, буду кувыркаться и на руках ходить. Я уже пробовал, и у меня немножко получается, только я не могу всё время вверх ногами стоять. Надо, чтоб сначала меня кто-нибудь за ноги держал, а потом я и сам смогу. Вот подержи меня за ноги, я попробую.
Он встал на четвереньки, я поднял его за ноги кверху, и он стал ходить на руках по комнате, но скоро руки у него устали и подогнулись. Он упал и ударился головой об пол.
— Это ничего,— сказал Шишкин, поднявшись и потирая ушибленную голову.— Постепенно руки у меня окрепнут, и тогда я смогу ходить без посторонней помощи.
— Но ведь на акробата долго учиться надо,— говорю я.
— Ничего, скоро зимние каникулы. Я как-нибудь дотяну до каникул.
— А после каникул что будешь делать? Ведь зимние каникулы скоро кончатся.
— Ну, а там как-нибудь дотяну до летних каникул.
— Это долго тянуть придётся.
— Ничего.
Странный это был человек. На всё у него был один ответ: «Ничего». Стоило ему придумать какое-нибудь дело, и он уже воображал, что дело сделано. Но я-то видел, что всё это пустая затея и все его мечты через несколько дней разлетятся, как дым.
Костины мама и тётя вовсе не догадывались, что он в школу не ходит. Когда его мама приходила с работы, она первым долгом проверяла его уроки, а у него всё оказывалось сделано, потому что каждый раз я приходил к нему и говорил, что задано. Шишкин так боялся, чтоб мама не догадалась о его проделках, что стал делать уроки даже исправнее, чем когда ходил в школу. Утром он брал сумку с книжками и вместо школы отправлялся бродить по городу. Дома он не мог оставаться, так как тётя Зина занималась во второй смене и уходила в училище поздно. Но шататься без толку по улицам тоже было опасно. Однажды он чуть не встретился с нашей учительницей английского языка и поскорей свернул в переулок, чтоб она не увидела его. В другой раз он увидел на улице соседку и спрятался от неё в чужое парадное. Он стал бояться ходить по улицам и забирался куда-нибудь в самые отдалённые кварталы города, чтоб не встретить кого-нибудь из знакомых. Ему всё время казалось, что все прохожие на улице смотрят на него и подозревают, что он нарочно не пошёл в школу. Дни в это время были морозные, и шататься по улицам было холодно, поэтому он иногда заходил в какой-нибудь магазин, согревался немножко, а потом отправлялся дальше. Я чувствовал, что всё это получилось как-то нехорошо, и мне было не по себе. Шишкин ни на минуту не выходил у меня из головы. В классе пустое место за нашей партой всё время напоминало мне о нём. Я представлял себе, как, пока мы сидим в тёплом классе, он крадётся по городу совсем один, точно вор, как он прячется от людей в чужие подъезды, как заходит в какой-нибудь магазин, чтоб погреться. От этих мыслей я стал рассеянным в классе и плохо слушал уроки. Дома я тоже всё время думал о нём. Ночью никак не мог уснуть, потому что мне в голову лезли разные мысли, и я старался найти для Шишкина какой-нибудь выход. Если б я рассказал об этом Ольге Николаевне, то Ольга Николаевна сразу вернула бы Шишкина в школу, но я боялся, что тогда все считали бы меня ябедой. Мне очень хотелось поговорить об этом с кем-нибудь, и я решил поговорить с Ликой.
— Слушай, Лика,— спросил я её.— У вас в классе девчонки выдают друг дружку?
— Как это — выдают?
— Ну, если какая-нибудь ученица чего-нибудь натворит, то другая ученица скажет учительнице? Был у вас в классе такой случай?
— Был,— говорит Лика.— Недавно Петрова сломала на окне гортензию, а Антонина Ивановна подумала на Сидорову и хотела наказать её, сказала, чтоб родители пришли в школу. Но я видела, что это Петрова сломала гортензию, и сказала об этом Антонине Ивановне.
— Зачем же тебе нужно было говорить? Значит, ты у нас ябеда!
— Почему — ябеда? Я ведь правду сказала. Если б не я, Антонина Ивановна наказала бы Сидорову, которая совсем не виновата.
— Всё равно ябеда,— говорю я.— У нас ребята не выдают друг друга.
— Значит, ваши ребята сваливают один на другого.
— Почему — сваливают?
— Ну, если б ты в классе сломал гортензию, а учительница подумала на другого…
— У нас,— говорю,— гортензии не растут. У нас в классе кактусы.
— Всё равно. Если бы ты сломал кактус, а учительница подумала на Шишкина, и все бы молчали, и ты бы молчал, значит, ты свалил бы на Шишкина.
— А у Шишкина разве языка нету? Он бы сказал, что это не он,— говорю я.
— Он мог сказать, а его всё-таки подозревали бы.
Ну и пусть подозревали бы. Никто же не может доказать, что это он, раз это не он.
— У пас в классе не такой порядок,— говорит Лика.— Зачем нам, чтоб кого-нибудь напрасно подозревали? Если кто виноват, сам должен признаться, а если не признаётся, каждый имеет право сказать.
— Значит, у вас там все ябеды.
— Совсем не ябеды. Разве Петрова поступила честно? Антонина Ивановна хочет вместо неё другую наказать, а она сидит и молчит, рада, что на другую подумали. Если б я тоже молчала, значит, я с ней заодно. Разве это честно?
— Ну ладно,— говорю я.— Этот случай совсем особенный. А не было у вас такого случая, чтоб какая-нибудь девочка не явилась в школу, а дома говорила, что в школе была?
— Нет, у нас такого случая не было.
— Конечно,— говорю я.— Разве у вас такое может случиться! У вас там все примерные ученицы.
— Да,— говорит Лика,— у нас класс хороший. А разве у вас был такой случай?
— Нет. У нас,— говорю,— нет. Такого случая ещё не было.
— А почему ты спрашиваешь?
— Так просто. Интересно узнать.
Я перестал разговаривать с Ликой, а сам всё время думал о Шишкине. Мне очень хотелось посоветоваться с мамой, но я боялся, что мама сейчас же сообщит об этом в школу, и тогда всё пропало. А мама и сама заметила, что со мной что-то неладное творится. Она так внимательно поглядывала на меня иногда, будто знала, что я о чём-то хочу поговорить с ней. Мама всегда знает, когда мне нужно что-то сказать ей. Но она никогда не требует, чтоб я говорил, а ждёт, чтоб я сам сказал. Она говорит: если что-нибудь случилось, то гораздо лучше, если я сам признаюсь, чем если меня заставят это сделать. Не знаю, как это мама догадывается. Наверно, у меня просто лицо такое, что на нём всё как будто написано, что у меня в голове. И вот я так сидел и всё поглядывал на маму и думал, сказать ей или не сказать, а мама тоже нет-нет да и взглянет на меня, словно ждёт, чтоб я сказал. И мы долго так переглядывались с ней, и оба только делали вид: я — будто книжку читаю, а она — будто рубашку шьёт. Это, наверно, было бы смешно, если бы мне в голову не лезли грустные мысли о Шишкине.