мучилась, что соврала ему ради меня.
— Ты сама признайся, а я сам признаюсь. Только мне нужно немного подождать.
— Последний раз скажи: я могу быть спокойна, что ты…
— Честное слово, ни я, ни Пашка ни при чём, — сказал я.
Мама вздохнула и хотела нагрузить меня бутербродами. Но я быстро чмокнул её в щёку, ведь она была добрая и волновалась за меня, и убежал.
Когда я вышел из подъезда, жильцы, вечно что-то обсуждавшие на лавочках по вечерам, замолчали и уставились на меня. Я застеснялся, потому что был в осеннем пальто, но в тапочках на босу ногу.
— Тоже сбежать задумал… Пока родители спят! — сказала тётка Гарика, а Ксюша пригрозила мне листком бумаги — наверно, заявлением о чернобурке.
«Сказать бы им что-нибудь!» Но я удержался: и без этого во дворе заварилась такая каша.
Я шёл к школе, смотря себе под ноги, и думал: «Ну и взгляд у отца! Прямо мурашки по коже!» Таким взглядом он смотрел на меня в крайних случаях, и это значило: «Я жду, когда в тебе заговорит совесть!»
А совесть, в чём я не раз убеждался, назло заговаривает в тебе ещё больше, когда стараешься от неё отмахнуться.
Было совсем темно. Железная калитка посередине бетонного забора нашей школы оказалась запертой на замок. Я перелез через забор, выждав, когда поблизости не будет прохожих, а то бы меня поймали и вызвали милицию, и пришлось бы доказывать, что я являюсь сторожем.
Мои тапочки сразу промокли от росы, и я пожалел, что мама не заставила меня надеть резиновые сапоги. Высоко задирая ноги, я побежал по густой траве к темневшему впереди шалашу. Мне было жутко и казалось, что я совсем один в озере, а водоросли цепляются за ноги и вот-вот затянут меня на дно. Запыхавшись, я нырнул в шалаш, включил фонарик и сказал вслух для смелости:
— Шалаш, называется!..
Ребята вкопали в землю столбики, обили их картоном и старыми стенгазетами, а наверх положили разобранные коробки из-под конфет и папирос.
Никакой раскладушки в шалаше не было.
На земле лежала скошенная трава. Она вкусно пахла. Я подумал: «Без раскладушки даже интересней…» — и вышел в сад.
Клубничные грядки ровно чернели в двух шагах от шалаша. Я, пригнувшись, ходил между ними, освещая кустики клубники фонариком. На нескольких грядках клубника кое-где была втоптана. На земле виднелись подлые следы Гарика… Он рвал клубнику в темноте, на ощупь. Спелые ягоды ел и собирал в корзинку, а зелёные выкидывал и разорил грядку с самым лучшим ранним сортом «виктория».
Мне так захотелось сорвать хоть ягодку, положить её за щеку и долго сосать, как барбариски, чтобы щекотало в горле от ананасного запаха!
Но я бы лучше умер от голода, чем сделал это, и только сглотнул слюнки, вернулся в шалаш, подгрёб поближе к выходу траву, расстелил на ней пальто и лёг.
До ломоты в глазах я всматривался в темноту. Мне казалось, что я лежу в засаде с пистолетом в руке. Сначала это было интересно, а потом надоело. И чувствовал я себя не бесстрашным сторожем, а перед всеми виноватым человеком, чувствовал, что я не благородный мушкетёр, не выдавший Гарика, а предатель всего нашего класса и всех его трудов.
Тогда я стал читать наши старые стенгазеты и рассматривать карикатуры.
Одна большая статья называлась:
ПОЗОР МЕЛКОМУ ВОРИШКЕ
И ЕГО УКРЫВАТЕЛЯМ!
Статья была про то, как Гарик украл в первой четверти из зоокабинета чучела малиновки и трясогузки. Я заметил тогда, что он их прячет за пазухой, но пообещал Гарику, что не выдам его, если он их отнесёт обратно. Гарик после уроков полез через окно в зоокабинет, а я стоял за углом и следил, чтобы его не увидели. Так никто и не узнал про Гарикову кражу. Правда, старичок — учитель истории — заметил, как Гарик спрыгнул из окна кабинета и как мы оба убежали, но у него было слабое зрение, он не разглядел нас как следует, и поэтому в статье Гарик назывался «иксом», а я, его «укрыватель», — «игреком». Потом эта история забылась.
«Лучше бы раньше все узнали, что он за тип…» — подумал я. И уже не гордился тем, что Гарик тогда сказал мне:
«Ты молодец. Ты не предатель».
Батарейка фонарика могла разрядиться. Я выключил его и попробовал писать в уме диктанты. Потом вспоминал трудные слова и сам себе объяснял, почему они пишутся так, а не иначе.
Вдруг кто-то заскрёб по картону на крыше. Я замер, а кто-то снова заскрёб. Тогда я выбежал из шалаша, выстрелил из пистолета, хотел крикнуть: «А-а!» — но у меня почему-то пропал голос. Я только зашипел, как испуганная кошка, и услышал смех. Из-за шалаша вышел Пашка:
— Думал, ты уснул. Страшно?
Я с минуту не мог выговорить ни слова, как будто захлебнулся, потом спросил:
— Зачем пришёл?
— Ну-ну!.. Наставил наган прямо в грудь. Убери! Домой не хочу идти. Меня участковый ищет. По подозрению. Заберёт и будет держать, пока не разберутся. А что в бригаде скажут? Пошли в шалаш!
— Ты откуда знаешь, что я здесь?
Я был рад Пашке, хотя спрашивал строго, как на мосту.
— Маринку встретил… Интересно, кто тут вчера побывал? Давно я в шалаше не спал…
Мы вползли в шалаш. Пашка уселся в углу, обхватив руками коленки. Я снова лёг и, продолжая наблюдать за садом, сказал:
— Все на нас думают, кроме отца и Маринки… И Петра Ильича.
Пашка посмотрел, потом угрюмо сказал:
— Теперь на всю жизнь так будет… И даже через полвека… Сколько мне стукнет через полвека?
— Шестьдесят шесть, — подсчитал я.
— И вот буду я старым, честным Пашкой, а у кого-нибудь пропадёт что-нибудь, и опять… Участковый начнёт дёргать, и жильцы пальцами тыкать… Уеду!.. Не дают жить!
— Через полвека ничего не будет пропадать у людей, — сказал я важно. — Всё будет общее. Ну, может, только случайно, по рассеянности кто-нибудь снимет с верёвки чернобурую лису… Из-за пережитков социализма. — Я вспомнил разговор с отцом о пережитках, которые были при феодализме.
— Как это — пережитки социализма? — недоверчиво спросил Пашка.
— Очень просто. Ведь сейчас на нас действуют пережитки капитализма, а потом — социализма. Но они будут лучше прежних, безобиднее.
— На кого это «на нас» действуют? — Пашка толкнул меня ногой.
— Я не про тебя. На тебя уже не действуют. Ну,