И тогда он резко свернул в сторону, словно стремился потерять след, сбить себя и дружка со следа. «Сигнала бедствия быть не должно», — слышал он при этом слова мудрого взрослого человека, оставшегося вдали отсюда, в городе, и возражал ему такими словами: «Не будет, не будет никакого сигнала бедствия. Сами выберемся!»
— Ну спешишь! — вдруг голосом того взрослого человека, остававшегося в городе, окликнул Геннадий. — Все равно далеко не уйдешь, потому что здесь остров.
— Какой остров? — поразился Степик и стал тянуть шею, глядеть, не промелькнет ли за стволами, за жидкими кустарниками синева моря.
И там, за стволами и кустарниками, блеклой синевой подснежников проглянуло оно, море.
И оба устремились к морю нетерпеливой трусцой, как несколько минут назад нетерпеливо бросились в чащу. А здесь, вокруг чащи, оказывается, вода, и можно бежать, бежать берегом, все берегом, берегом, пока не окажешься вновь у корабля.
Степик и предложил другу береговой азимут, если и впрямь они высадились на островке, но, как только они побрели вдоль кромки, у воды, испещренной, как иероглифами, тенями стволов, он стал воображать, что Геннадий ошибается и что никакого острова быть не может. И он, ломясь через кустарники, вминая черную листву и твердые, как рассыпанные патроны, желуди, с надеждой глядел вперед: вдруг останется в стороне водное пространство, никаких очертаний острова не будет, а только деревья, только небесное пространство над голыми деревьями.
Словно кто-то невидимый, таинственный брел следом за ними, похрустывал в кустарниках, но едва Степик замирал и оборачивался, не веря в существование невидимки и в то же время готовясь оградить Геннадия от незримого преследователя, как затихал хруст, лишь кустарники подрагивали, трепетали. Нет, никто за ними не брел, а просто эхо, просто шорох потревоженных зарослей, и все-таки Степик сторожко слушал, как этот Никто переступает в кустарниках, медвежьей лапой раздвигает заросли, переминается, а потом вдруг пускается вдогонку — и так все время, пока они с Геннадием не миновали заросли. И лишь на голом берегу, таком ясном от солнца, от свежей, бегущей, поигрывающей воды, Никто отстал, так что Степик уже мог не опасаться за жизнь приятеля, мог спокойно глядеть только вперед, на косой выгиб кромки, мог удивляться и радоваться: «Неужели остров?»
Воображал он, как всегда, о самом страшном, что может с ними случиться в эти минуты на необитаемом островке, прижимал к боку охотничье ружье покрепче, а то вдруг срывал его с плеча, сам не зная зачем. Остров, безлюдье, неизведанность, опасность!
— Ты видишь лодку? — тревожно спросил Геннадий.
— Корабль? — улыбнулся через плечо Степик. — Он в заливе Трех Ветров. — И ему самому понравилось, что он так красиво поправил приятеля.
Тут впервые Геннадий досадливо сплюнул, проворчал все тем же тревожным голосом, что нечего выдумывать, что никакой у них не корабль, а лодка, легкая плоскодонная лодка, которую они, кажется, даже не вытащили как следует на сушу и которую может отнести от берега прибывающая вода.
— Я гляжу — вода поднимается, а ты: корабль, залив Трех Ветров… — упрекнул приятель и, оттирая Степика плечом, устремился туда, к тому берегу, где стояло их деревянное судно и где случилась, быть может, беда. Остров, безлюдье, неизведанность, опасность!
И странным показалось самому Степику желание, чтобы с действительной опасностью столкнулись они здесь, на берегу апрельского моря, чтобы оба они поражали друг друга отвагой, бесстрашием, но как только различил он издали отошедший от берега, влекомый раздольной водою свой корабль, порожний, потерявший всякий курс, медленно разворачивающийся корабль, то вскрикнул потрясенно и замедлил шаг, словно сбитый с толку катастрофическим видением. Нет, не то чтобы он очень испугался, а вдруг обмяк, расслабился, наблюдая, как отваливает, отваливает от берега неподвластный никому корабль, и пытаясь успокоить себя тем, что еще не очень далеко отнесло посудину и что можно спасти ее, если ринуться вплавь…
Меж тем Геннадий уже был у неверного берега, у места стоянки корабля, уже сдергивал с себя одежду, уже плясал на одной, на другой ноге, стаскивая ботфорты и посматривая то на уплывающее судно, то на него, на Степика, и как бы требуя, чтобы скорее бежал он, Степик, скорее, скорее! Но, может, никакого зова в угрюмом взгляде дружка и не было, если решился дружок лезть в ледяную воду. Какой резон рисковать обоим!
Потом, через некоторое время, когда у них с Геннадием никак не будет вязаться дружба, когда молчанием и слегка насмешливым взглядом будет отвечать Геннадий на его приглашения отправиться куда-нибудь на заманчивый промысел, на охоту либо за рыбацкой удачей, Степик будет казнить себя за прошлую осторожность и нерешительность, видеть лишь в ней причину разлада, будет хотеть и призывать это приключение в апрельский день, чтоб все повернулось иначе и чтоб он, он, Степик, стал героем в этот апрельский день. А уж непоправимо!
Правда, он попытался тоже раздеться, но так медлительно, с неохотой, и Геннадий, который входил в воду, сдавленно восклицая и подрагивая синюшной пупырчатой кожей, обернулся и предупредил погрубевшим от холода голосом:
— Не дури.
Оставалось стоять в теплой одежде, в надежных ботфортах и наблюдать совершавшийся на его глазах подвиг: как с разведенными руками входит Геннадий в холод, в превратившийся в воду лед и снег, как пускается вплавь по стылой, безжалостной воде, как цепляется розовыми ладонями за борта лодки, напрасно пытаясь забраться внутрь, как потом скрывается из виду, заплывает с другой стороны, и вот уже безлюдный корабль медленно, судорожными толчками направляется к потерянной земле.
Наверное, тепла казалась Геннадию стылая земля, когда он, оказавшись на берегу, неповинующимися руками стал разбирать одежду и, пожалуй, не слышал ничего, что говорил ему в эти минуты Степик.
С трудом одевшись, он передернулся, побледнел еще более и наконец осмысленно взглянул на Степика и снова сказал сиплым голосом:
— Не дури.
И Степик зарделся, отвернулся даже, будто затем, чтобы увидеть корабль на месте, на суше, а на самом деле — чтобы не встречаться с выстуженным и таким осмысленным взглядом приятеля, потому что приятель и на этот раз отгадал его желание раздеться, поделиться одеждой, верхней курткой и вновь запретил ему это: «Не дури!»
Может, и теперь уж очень медлительно стал он расстегивать куртку, так что Геннадий сумел предупредить, остановить его сиплым, севшим голосом?
Все-таки было, было такое мгновение, когда Геннадий словно выжидал и когда можно было набросить на его плечи еще одну, свою куртку, а самому остаться в свитере, но и это мгновение Степик упустил, и вот приятель уже покинул его, отбежал прочь и принялся на одном месте подпрыгивать.
А Степик с каким-то замершим в груди вскриком почувствовал, что не вернуть всего случившегося мгновение назад. Он и сам не мог ответить себе, почему не он кинулся в стылую воду, почему не он спас корабль.
Но вот он как будто нашелся, принялся бегать, искать валежник, сбрасывать влажный, черный валежник в груду и спрашивать то и дело у приятеля:
— Тебе не холодно, Гена?
Геннадий не отвечал и только вскользь посмотрел таким взглядом, что Степик сразу же замолчал и подосадовал на себя.
«Ладно, не злись, я понимаю, Гена, — мысленно сказал он. — И я зажгу костер. Сейчас, Гена!»
Костра еще не было, а Степику уже представлялось блеклое на свету, на солнце пламя и как приятель с разведенными руками, почти на ощупь пробуя игривую поросль огня, стоит у дневного костра, как отогревается он сам, отогревается и его душа — и вот уж приятель прежним, открытым взглядом смотрит на него, подмигивает и что-то веселое произносит. И если так случится, то ничего не потеряно, никакая дружба не потеряна, и еще долог, очень долог первый возраст детства!
Костра еще не было, еще ничего не изменилось на островке, а Степик, как обычно, в своих представлениях опережал события. И, видя на суше спасенный корабль, с благодарностью думал о немногословном и таком надежном приятеле, и в мыслях тоже выручал его из беды: вдруг они заночуют на безлюдном островке, вдруг ему, Степику, придется ночь не спать, быть в дозоре у прибывающей, обильной воды, поддерживать костер и ночью кипятить чай для друга…
Раз, и другой, и снова проскакала на маленькой гнедой лошади девчонка в жестких техасских брючках, и когда она так мелькала перед Севой в этих табачных брючках и с отлетающими назад волосами, похожими на холку гнедой лошади, когда взрывалась глубокая пыль под копытами, Сева откидывался спиною, пошатывая при этом изгородь, рассеянно взглядывал на дружка своего Лешку и ощущал в себе какое-то странное смятение. Нет, не пугался он скачущих коней и сам любил перехватывать их за уздцы на бегу, чтобы пахнуло в лицо горячим ветром от ржущей морды, чтобы увидеть так близко сливовый глаз скакуна, но эта припавшая к шее лошади девчонка словно бы примчалась из какой-то неведомой и заманчивой жизни, из потрясающе большого города, — и все вот так, на лошади, верхом. И едва она, ласково что-то приговаривая, завела лошадь во двор бригадира Стаха, как вспомнил Сева, что и вправду она из города и что зовут ее Кирой, что приехала она в деревню, где все так просто, обычно, где нет ни троллейбусов, ни многогнездных домов, а лишь кони, да телята, да этот головастый пятнистый бычок, которого рассматривают они с Лешкой и который так смешно бодается, будто подсаживает на свою комолую голову…