И тут летят кошельки на сцену, все вскакивают и хлопают, и громче всех кричит гусар. Он стоит в первом ряду, бьет ладонью о ладонь, кричит «Фора!» и бросает мне свой тощий кошелек. Потом под гром аплодисментов он выходит на сцену, высоко поднимает меня, потом снова ставит на землю и говорит:
— Я благословлен Суворовым, ты будешь благословлена Давыдовым.
Гости выходят из театра в парк.
Никто не заметил, как во время большого марша я, спутавшись, сбила шаг воинам на сцене и на миг расстроила ряды, и Степка Дерябин, шедший рядом со мной, чуть не упал и выронил копье.
Но барин все заметил.
Вот он медленно поднимается на сцену, пальцем подзывает меня и Степана.
— Не на театре, а на конюшне вам быть надлежит, косолапым!
И в пустом зале театра звонко раздаются две полновесные оплеухи — одна мне, другая Степану. Потом нас сажают на пустой сцене и подпирают нам шею рогатками. Так у нас наказывают в театре провинившихся актеров.
Гасят свечи в театре. Гремит засов. Мы остаемся одни, я и Степан. Слезы жгут мне опухшую щеку.
Из парка доносится музыка — это играют у пруда, где устроено гулянье и иллюминация.
— Давай убежим, — говорю я Степану.
— Некуда бежать, Устя.
— Попросим барина-гусара взять нас. Он веселый.
Возятся и пищат крысы под сценой. Очень страшно в пустом театре.
— Знаешь, Устя, — говорит Степан, — может, врут это всё про французского царя, про Наполеона этого? Говорят, от него подметные письма были, он нам, крестьянам, волю дать хочет.
— Бежим, — говорю я, — хуже не будет.
Но проходит час, другой, рогатки впиваются в шею, спать нельзя… Скоро я уже не чувствую боли, слабость и дурнота одолевают меня. Я слышу, как где-то, словно очень далеко, Степан кричит:
— Скорее, скорее! А то удавится, она уже зашлась вся…
… — Ну, Саша, будет на сегодня.
Я открываю глаза. Высокая пышноволосая женщина со строгим и прекрасным, но странно подергивающимся лицом стоит около меня. Это Ирина Михайловна, жена Расщепея. Она вошла к нам в комнату, где мы репетировали. Я не сразу прихожу в себя. Волшебник Расщепей! Он заставил меня поверить во все, что рассказывал, и сам он то делался Денисом Давыдовым, то изображал барина, то, подставив стул, превращался в Степана, бьющегося в рогатке… Смущенно я гляжу на Ирину Михайловну, которая протягивает мне руку, знакомясь.
— Ну, еще чуточку! — упрашивает Расщепей. — Одну сцену.
— Хватит, хватит! Меры не знаешь. Смотри, ты и ее замучил.
— Нет, нет, я ни капельки!
— Ему нельзя, — объясняет Ирина Михайловна, — нельзя ему так. У него сердце никуда не годится.
— И все врешь, и все ты врешь!
Александр Дмитриевич хватает жену за руки, быстро вертит ее по комнате. Она смеется, сердится, отбивается:
— Александр, ты с ума сошел!.. Честное слово… Трехлетний ребенок и то…
А он уже сам сел и обмахивается книгой.
— Вот видишь, уже одышка. Нельзя тебе.
Она зовет нас пить чай и уходит, чтобы собрать на стол. Расщепей открывает стеклянную дверь и выводит меня на балкон.
Стоит безветренный, теплый вечер, снизу доносится легкий запах бензина и копоти. Даже отсюда, с высокого здания, с холма, не видно конца-края городу. На самом горизонте мерцают его огни, над крышами, поверх труб и башен, плывет слитный рокот, взвизгивают трамваи на поворотах, бегут над улицами голубые вспышки, легонько тявкают внизу машины, откуда-то издалека с едва заметными порывами пахучего весеннего ветерка доносятся паровозные гудки у вокзалов. И внезапно совсем близко, под нами, раздается глухой бархатный рык.
— Это, вероятно, льву приснился дурной сон. Тут ведь по соседству Зоопарк, — говорит Александр Дмитриевич. — А вон, видите, отсвечивает купол? Это Планетарий. Я в плохую погоду хожу в Планетарий. В хорошую ночь и надо мной тут звезд достаточно. Видите, вот это Кассиопея. Вот, вот. Станьте так и смотрите на мой палец… — И звезда послушно, как ручная птица, садится ему на палец. — Я, Симочка, всю жизнь мечтал стать астрономом, а вот не вышло. Наверно, уж открыл бы в небе что-нибудь путное, а сейчас только юпитером командую да кинозвезды нахожу… — И он легонько щелкнул меня по носу.
Скоро нас позвали к столу. За ужином я очень робела, и Александр Дмитриевич развлекал меня — рисовал в воздухе папиросным дымом тающие узоры, показывал смешные фокусы с салфеткой. И простая салфетка совершала чудеса у него в руках. То он делал из нее бороду, то заячьи уши, то пышные усы, потом повязывал голову и превращался в мавра.
Работница Ариша, красная от натуги, принесла высокий кипящий самовар. Расщепей торжественно приветствовал его:
— О, вот он, пылкий рыцарь в серебряных латах! Смотрите, это тяжелый конник в доспехах, кран — конская голова, видите? Вот эту линейку мы ему вставим в ручку — это будет копье. Конфорка — это забрало и шлем, и страусовым пером — пар!
И обыкновенный самовар на самом деле оказался неожиданно похожим на большого, тяжелого рыцаря.
А потом меня повезли домой. Мы поехали на маленькой зеленой машине Расщепея. Машина была спортивная, двухместная.
Мне пришлось сесть сзади, на откидное сиденье в люке.
— Ничего не попишешь, такая уж система эта: двое сохнут, двое мокнут, — смеялся Расщепей.
Он сам отлично вел машину, и вскоре мы уже мчались с такой быстротой, что у меня сладко захватило дух.
— Саша, не гони, я тебя прошу, — говорила Ирина Михайловна.
Но он не слушал ее. Мелькали цветные огни светофоров слева и справа, слева и справа пролетали матовые, добела раскаленные ядра фонарей. Улицы, расходясь, отслаивались, и переулки мелькали по обеим сторонам машины… Так, я видела потом, мелькают клинки у скачущих на рубку кавалеристов. А я сидела себе сзади одна в уютном люке, смотрела в спину Расщепею и его жене, ветер дул между ними мне в лицо, в ушах гремел плотный ветер, и мне было так весело, так хорошо, что, жмурясь и тряся закинутой головой, я тихонько повизгивала:
— И-и-и!..
И началась работа!..
После того как дирекция кинофабрики прислала в школу письмо с просьбой отпустить меня с последнего урока на сбор группы фильма «Мужик сердитый», в классе уверовали.
В перемену все обступили мою парту:
— Симка! Неужели ты в кино будешь участвовать?
— Вот это так Крупицына, ребята!
— Симочка, а как же учиться? Бросишь?
— Сказала тоже! Одно другому не мешает.
— Ну, Симка, и счастливая ты, я тебе скажу!..
— Да, это выкинула номер!
— Крупицына, а картина звуковая будет?
— Нет, видовая, — ехидно заметил Ромка. — Научно-популярная — санитария и гигиена. Крупицына будет исполнять роль пятновыводительши…
— Помолчи, Каштан, хоть раз в жизни, — степенно остановила его Соня Крук.
— Ребята! — закричала, проталкиваясь ко мне, Катя Ваточкина. — Я считаю, мы все должны помочь Симе, просто обязаны, я считаю… Нет, серьезно! Снимать ее кто будет? Сам Александр Расщепей, народный СССР, на весь мир известный. Значит, все станут, вот увидите, говорить: «Крупицына? Из какой это школы Крупицына? Из какого она класса?» И всякое тому подобное. А мы будем очень красиво выглядеть, если Симка у нас поплывет по математике и по другим…
— Большому кораблю — большое плавание, — негромко отозвался Ромка.
— По-моему, неуместно… Я говорю, мы должны, ну просто обязаны по очереди помогать ей, чтоб она не отстала… Ромка, помолчи! В конце концов, пионер ты или нет, одно из двух?!
— Два из одного, — не растерялся и тут Ромка. — Я готов помогать Крупицыной один по двум предметам. Только с условием, что потом буду ходить бесплатно в кино и чтоб на афише было написано: научная дрессировка известного бесстрашного укротителя Р. Каштана.
Я вскочила и погналась за увернувшимся Ромкой. Мне помогала Катя. Соня снисходительно следила за нашей возней.
— Караул! — кричал Ромка. — Дикие звери на свободе!.. Спешите видеть! Дразнение и кормление ежедневно от часу до двух!
Так мы его и не словили. Запыхавшись, отдуваясь, вернулись на место и пообещали Ромке, что изловим его все равно и отлупим рано или поздно.
Я грозила ему издали кулаком, но мне самой было смешно, и шумела я больше по обязанности. На другой день Тата сказала мне:
— Ну, если уж тебя снимают, Симка, то меня-то уж факт возьмут. Если ты настоящая подруга, сведи меня туда, к твоему режиссеру.
Сказать откровенно, мне не очень хотелось знакомить Тату с Александром Дмитриевичем. Мне жалко было показывать его другим… Конечно, его знали миллионы людей — все видели его картины, — но я знала его теперь не на экране, а в жизни, дома и на работе, знала, как он шутит, как огорчается или бранится («сено-солома», «рога и копыта»). Никто в классе у нас этого не знал и не мог знать… Но я понимала, что это не очень похвальное чувство, и, когда Тата попросила меня познакомить ее с Расщепеем, я не могла отказать. Это было бы не по-пионерски и просто не по-товарищески, да и сама я в душе считала Тату красавицей. Вероятно, ей найдется какая-нибудь роль в картине.