Она станет сухонькой, бледной, преждевременно состарившейся, очень ученой и, наверное, желчной, насмешливой… озлобленным инвалидом, слишком умным, чтоб позволить себе раздражаться открыто, как это делают некоторые несчастные старые девы. Не жизнь чувств, а холодная работа мозга ждет ее теперь. Так уж получилось…
Марфенька посмотрела на часы — было всего половина десятого. Тоска становилась непереносимой, хоть буди Ату. А что, если чуть-чуть постонать? Наверно, станет легче. Если Ата услышит, можно сказать, что болит спина, она и правда болит. Марфенька хотела уже застонать, но ей стало совестно: ведь она может терпеть, она сильная.
Как это бабушка Анюта сказала ей перед смертью? «Слабого человека встретишь — помоги ему, сильного — на его силу не надейся, своей обходись. Корни у тебя крепкие — выдюжишь… Сдается мне, жизнь у тебя нелегкая будет… Но ты не бойся… живи по правде, как твоя совесть подсказывает, и весь сказ…»
Зачем ты умерла так рано, бабушка Анюта?
Ничего так не жаждала Марфенька в этот горький свой нас, как сердечной человеческой ласки — единственного что не умели дать ей ни знаменитая мать, ни маститый ученый — отец.
Марфенька пошарила рукой на тумбочке и надела наушники, в которых давно уже жужжала музыка — передавали большой концерт. Разрастаясь, пронесся гул аплодисментов. Хорошо, что концерт. Марфенька прерывисто вздохнула, подложила свернутую простынь под поясницу — пролежень-таки горел, словно ожог, — и, прижав руку ко рту — жест уныния и душевной слабости, — приготовилась слушать.
«Заслуженная артистка РСФСР Любовь Даниловна Оленева исполнит…»
«О!.. Поет мама…»
Марфенька знала наизусть весь ее репертуар, еще девчонкой на Ветлуге. Она вдруг вспомнила занесенное снегом Рождественское, узоры трескучего мороза на стекле. Бабушку Анюту, гладко причесанную, с лучистыми серыми глазами на обветренном коричневом лице, в неизменной сборчатой юбке и кофте с напуском, с пуховым полушалком на плечах, в валенках. Бабушка у накрытого чистой скатертью стола читает Шолохова, чуть шевеля губами, а Марфенька с подружкой Ксеней залезли на горячую печку и блаженно слушают концерт из Колонного зала Дома Союзов. «Выступает заслуженная…»
«Бабушка, слышишь, поет мама!» Анна Капитоновна откладывает книгу и, заметно покраснев от невольного материнского тщеславия, слушает голос дочери…
«Зачем ты ушла так рано, бабушка? Может, к лучшему, теперь бы расстраивалась, плакала надо мной, а жизнь и так у тебя была нелегкой».
… Как хорошо вступление — рояль.
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
Пела Любовь Даниловна. По-прежнему чист и свеж был ее страстный, тоскующий голос, по-прежнему звал к любви, к простому человеческому счастью.
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
Марфенька, почти не дыша, прослушала весь концерт. Медленно, слабым движением сняла наушники. Луна застыла высоко в небе, с кровати ее было хорошо видно. Марфенька остановившимися глазами, не мигая, смотрела в светлое ночное небо. Проходил час за часом, а Марфенька все смотрела и смотрела в открытую дверь. Дверь была открыта в мир. Луна спряталась, но свет ее еще озарял небо.
Марфенька поняла, какая опасность грозила ей. Опасность была в том, что засушится сердце. Она уже и сейчас делается насмешливой и злой. Разве не издевалась она над простодушными письмами, над глупенькой Жанной?
В палату заглянула сонная медсестра. Марфенька притворилась спящей, и та ушла. Стало свежеть, из сада потянуло сыростью: скоро утро. Где-то далеко-далеко загудел паровоз. Когда Марфенька прислушалась, до нее долетела стройная перекличка паровозных гудков: поезда бежали по всем направлениям. Потом крикнула в саду птица, ей отозвалась другая, третья. Вдруг зашумели деревья в саду: подул предрассветный ветер. Марфенька вспомнила, как полтора года назад она темной ночью летела на аэросте с Турышевым и Яшей, и они слушали голоса Земли.
Воспоминание было так остро, что она даже ощутила запах леса, над которым они пролетали. Снова услышала гул сосен, плеск речки, крики ночных птиц, лай собак, когда, они проносились над заснувшей деревенькой, и звонкий смех девушки, прощающейся с парнем. «Настенька, ты придешь завтра в клуб?»
Где-то еще живет и радуется жизни неведомая Настенька. Марфенька от всей души пожелала счастья Настеньке. Потом ее мысли перекинулись к Турышеву, Вассе Кузьминичне, Христине, Лизе, Фоме (о Яше лучше было не думать). Сколько друзей, как они беспокоятся о ней, ждут! Какие от них теплые, хорошие приходят письма!
Пока есть дружба, разве может зачерстветь сердце? Надо только беречь и хранить эту дружбу, как зеницу ока… Так говорили в старину, хорошее сравнение.
Если когда-нибудь она почувствует, что становится озлобленной, черствой, равнодушной, она только прислушается к голосам доброй и щедрой Земли и опять обретет любовь к жизни, к людям.
Глава четвертая
ТЫ БУДЕШЬ МОЕЙ ЖЕНОЙ
(Дневник Яши Ефремова)
… Я все время порывался к Марфеньке, находя, что она слишком залежалась в больнице, но меня отговаривали Васса Кузьминична и Лиза, уверяя, что я не должен мешать ей лечиться.
Оказалось, что прав был я.
Письмо Марфеньки меня ужаснуло: как это не похоже на нее! Прочитав его, я тут же направился к Мальшету и потребовал отпуск. Филипп было замялся, так как по плану у нас полет, ждали только благоприятной погоды, но я сказал, что еду за своей женой, и он сразу сдался. Я даже дал ему прочесть Марфенькино письмо — он тоже ужаснулся.
«Голова профессора Доуэля» этомоя красавица Марфенька?
Христина, узнав, что я еду, тоже побежала к Мальшету и в свою очередь выпросила отпуск. Она решила ехать вместе со мной. Это на случай, если Марфенька не пожелает выходить за меня замуж, — тогда она ее заберет к себе.
Ехать в Астрахань мы должны были в 12 часов утра, пароходом, так как была нелетная погода. Вечером я отправился на мотороллере к сестре.
Я нашел Фому в каком-то невменяемом состоянии, вроде как он малость свихнулся. Лизы не было дома, и я сразу испугался, не случилось ли чего.
— Лизу забрали в родильный дом! — сообщил Фома растерянно и, сморщившись, словно у него стреляло в ухе, сел вместо стула на порог.
Я так и ахнул.
— Почему же в родильный, разве она…
— А ты разве не знал?
— Она мне ничего не говорила!
— Она думала, ты знаешь.
— Откуда же я мог знать, если мне, брату, даже не сказали! — рассердился я.
— Что теперь будет? Что будет? — застонал Фома. Я хотел сказать, что будет мальчик или девочка, но получилось бы вроде клоунской остроты. А потом мне сразу передалась его тревога, я вспомнил многочисленные случаи, когда умирали от родов, и у меня пересохло во рту и похолодело под ложечкой. Вдруг Фома наклонил голову к самым коленям и словно начал икать: это он плакал.
Я бросился к Фоме и, сам чуть не плача, стал его стыдить.
— Ты ничего не знаешь, Янька! — сказал он и опять застонал так, что у меня мурашки по спине побежали. — Роды ведь преждевременные. Врачиха говорит мне: «Она у вас умрет!..» Да с такой злостью… Она считает, я виноват!
Это была просто страшная ночь. Мы бегали то в родильный дом, то обратно. Санитарка Маруся, хорошая знакомая Фомы, каждый раз выбегала на крыльцо и подробно информировала нас. Часа в четыре ночи Фома чуть не бился головой об стену. Я еле с ним справился.
— Янька, дорогой! — закричал Фома. — Я один виноват во всем. Ведь я знал, что она не любит меня, и все-таки шесть лет уговаривал выйти за меня замуж.
Он вскочил и бросился опять в больницу, я за ним, натыкаясь в тумане черт знает на что. Как мы каждый раз находили родильный дом, уму непостижимо: туман стлался сплошной пеленой, так что ни зги не было видно. Где-то на море непрерывно гудела сирена — туманный сигнал — зловеще и тоскливо. Я совсем пал духом, как и Фома: Лизонька умрет!
Но Лизонька выжила. Ровно в семь утра, в воскресенье, у нее родился сын. Нас к ней не допустили, но мы посмотрели на нее в окно, которое нам нарочно открыла Маруся. Лиза крепко спала. Маруся показала ребенка. Вполне хороший мальчишка, очень похож на Фому: черные глаза, выпуклый лоб, такой же упрямый подбородок. Фома так и просиял и на радостях чуть не задушил меня в объятиях. Окно захлопнулось.
— Мы назовем его Яшкой… в твою честь! — сказал Фома. — И Лизе будет приятно, она так любит тебя. Может, и моего сына будет так же любить!
Фома был счастлив. Он уже забыл ночные свои муки.