Василь Когут
Копия Афродиты
Глава 1
НЕДОСКАЗАННОЕ ЗАВЕЩАНИЕ
— Алешка, подойди поближе, — одними губами прошептала бабушка Серафима.
Алеша подошел, сел на табуретку у изголовья. Лицо бабушки было такое неузнаваемо-бледное, что мальчику показалось, будто видел он его впервые. Из-под черной косынки на голове выбивалась белая, как снег, прядь жиденьких волос и вздрагивала при малейшем движении. Морщины глубокими бороздками перепахали лоб. Прямой нос заострился, и даже его не пощадили морщинки: они с лица взбирались по нему к кончику, словно пытались пригнуть, прижать к верхней губе. Лишь глаза не тронула старость. В чистых, словно вода из криницы, в них отражалась нежная голубизна. Только были они грустные, усталые…
— Помирать буду, внучек, — тихо сказала она.
— Что ты, бабуля! — испугался Алеша, и непонятная тоска вползла в душу. — Не надо!
— Не бойся, — старушке было трудно произносить слова, ее неровное дыхание прерывалось. — Не бойся… Люди не умирают… Только в другой мир ухо…
— Бабуля, я маму позову, доктора. — Алешка вскочил с табуретки.
— Постой! Я должна… Там, у мельницы… мой ключ… — бабушка как-то неестественно повернулась лицом к стене, рука с груди по одеялу сползла на простынь. — Там мой… мои… со…
Алешка сорвался с места, толкнул дверь и, не закрыв ее, бросился домой. Ужас гнал его, заставлял бежать изо всех сил. Запыхавшись, он влетел в хату. Мать все поняла без слов… Она знала, что сын был у бабушки.
— Там… с бабулей… — только и проговорил Алешка. Март выдался капризный. В начале месяца ласковое
солнце с утра до вечера старательно слизывало снег. Побежали веселые ручейки, подсохли дороги. Ожил клен, почки его набухли, посветлели. Коричневые почки осины на концах ветвей тоже заблестели, заискрились в солнечных лучах. Но в тот день, когда умерла бабушка Серафима, небо вдруг затянуло седыми тучами, подул северный ветер, холодный и пронизывающий, а ночью повалил мокрый снег. Утром не узнать было ни деревни, ни сада. Белые хлопья облепили все вокруг, машины буксовали в глубоком снегу, школьники в один день переменили весеннюю одежду на зимнюю.
Алешка со случившимся как-то примирился. Он уже не боялся и все время находился у гроба бабушки, не в силах оторвать взгляда от ее лица. Будто хотел запомнить навсегда. Оно стало совсем другим, иным, чем было накануне. Будто помолодело: распрямились и исчезли морщины, на губах затаилась улыбка. Бабушка словно стала красивее. Только восковая бледность тела и холодность рук, к которым не раз прикасался Алеша, поправляя платок и горевшую свечу, напоминали, что все кончено. И хоть бабушка перед самой смертью говорила, что люди не умирают, она все же умерла. И еще Алеша думал: о чем же она ему хотела сказать? «Там, у мельницы… мой ключ… мои… со…» Что за ключ? При чем здесь мельница? Что за «со…» или «зо…»?
Похоронили бабушку Серафиму на следующий день.
Когда разошлись соседи, далекие и близкие родственники, в старой хате остались только Алеша с сестрой Любой да мать с отцом. Запах горелого воска, насквозь пропитавший воздух, угнетал. Старались говорить шепотом, будто боясь нарушить устоявшуюся здесь тревожную тишину.
— Вот и все бабушкино богатство, — в задумчивости сказала Антонина Тимофеевна, мать Алеши. — Ветхий, никому не нужный теперь дом, старинный сундук…
Мать подошла к сундуку, который одновременно служил и скамьей, открыла его. В нем были аккуратно сложены нехитрые пожитки: юбки, кофты, платки… Платков было много — ярко расцвеченные тарановки, бледные штапельные, ситцевые, шифоновые… Бабушка Серафима очень любила платки. В углу сундука, прикрытая носовым платочком, стояла деревянная шкатулочка. Мать заглянула в нее. Денег — семнадцать рублей пятьдесят копеек. Дореволюционные швейцарские испорченные часы. Пуговицы — разноцветные, давнишние, непривычной формы и окраски. Янтарные серьги…
— Ценности, — горько улыбнулась мать. — За восемьдесят четыре прожитых года бабушка так ничего и не нажила. Да она и не стремилась.
— Всяк живет по-своему, — глубокомысленно заметил отец.
— Алешку и Любку вынянчила, — сказала мать. — Разве этого мало?
Не очень прислушиваясь к разговору родителей, Алеша рассматривал серьги. Чем-то они заинтересовали его. Он их и раньше видел, когда по праздникам бабушка надевала, но как-то не обращал внимания. А теперь заметил, что серьги похожи на маленькие длинные пирамидки, на основании которых выгравированы буквы — S. и М. «Секрета здесь, по-видимому, никакого нет. Это инициалы — Серафима Мельник», — подумал Алеша.
Люба забрала серёжки у Алеши, продела крючки в мочки своих ушей и повернулась к зеркалу. Оно было закрыто темным платком. Люба как-то сникла, отцепила серьги и положила в шкатулку.
— У бабушки, мне помнится, был точно такого же цвета кулон. С каким-то жуком внутри, — наморщила лоб мать.
— Я что-то не припоминаю, — сказал отец.
— Гм-м, странно, — удивилась мать. — А может, мне уже кажется… Ладно, потом поищем.
Алешка в это время думал о последних словах бабушки. Рассказать родителям? А что рассказать? Вдруг бабушка была в беспамятстве?
Лежа на старенькой тахте, Алешка никак не мог уснуть. Закрывал глаза, поворачивался, а перед ним, как живая, стояла бабушка. И не больная, и не мертвая, а такая, какой он видел ее в начале марта…
На берегу подступавшего к старому дому Серафимы озера, под кустом сирени, была небольшая скамеечка. Куст этот особый. Его бабушка пересадила из графского парка. Цветы на нем пышные, гроздья крупные, душистые, ярко-фиолетового цвета. Говорят, сирень эта — персидская. А бабушка называла ее — графской.
Пригрело весеннее солнышко, и Алешка с бабушкой тогда вышли на берег, уселись на скамейку. Внизу струилась вода, на которой лишь по берегам сохранилась тоненькая прозрачная пленка льда, из которой торчали изодранные и беспорядочные чубы сухого камыша. Вода текла под старую разрушенную мельницу и дальше, вырываясь на свободу, пенилась, устремляясь к реке. В этом месте вода часто не замерзает и в сильные морозы. Бывает, на зиму остаются утки и гуси. И тогда приходится сельским жителям постоянно крошить лед, не дать ему сковать старое русло, чтобы не погибли птицы.
Мельница была трехэтажная, из красного кирпича. Крыши нет давно, и стены сверху неровные.
Бабушка долго смотрела на мельницу, качала удрученно головой, а затем тихо и как-то обиженно сказала:
— Такую красоту погубили!
Алешка удивленно посмотрел на бабушку. Какую красоту? Разве теперь здесь не красиво? Летом озеро похоже на море, плавают дикие утки, чайки, цветут кувшинки. Есть где покататься на лодке, порыбачить…
— Какую красоту? — переспросил.
Бабушка повернула к нему свое усталое лицо, продолжая качать головой:
— Что тебе говорить, коль многого не знаешь. Настоящая красота та, что Бог сотворил. Вон там, где кончаются камыши, росли вербы. Большие, в два ряда, косами воды касались. Кругом были зеленые луга. Какое раздолье… А теперь? Будто и море. А камыши и лозняки затянули воду до старого русла. Значит, не хочет насильно затопленная земля оставаться под водой, рвется к солнцу. Разве бы граф Войтеховский… — бабушка, не договорив, умолкла, словно поперхнулась.
И сколько Алеша ни допытывался про графа, бабушка больше не сказала ничего.
Теперь Алеша вспоминает, что бабушка очень часто выходила к этой скамеечке, садилась и смотрела на мельницу. Он, когда еще был маленьким, бегал вокруг куста сирени, ловил бабочек, бросал в воду камешки, а она сидела, словно окаменевшая, и глядела в одну точку. Затем вздыхала тяжело, брала его за руку и уводила домой.
«Мельница, ключ, со…» Что она хотела сказать? И что, по сути, Алешка знает о бабушке? И, вообще, о своей родословной? Серафима на самом деле была ему прабабушкой. А бабушку и дедушку он не помнит, никто ему толком о них не рассказывал. Так и живет. Похоронили Серафиму, а она перед смертью говорила, что люди не умирают. Что же они тогда делают? Было бы ему три года — ясно, можно было бы успокоить, убедить: не умирают. Но ему, шестнадцатилетнему парню, это слышать было странно. И все-таки она сказала. Ну, великие поэты, писатели, артисты — те живут в книгах, кино, песнях. А бабушка? Какой же след оставила она? Мать, он и Люба? Вот и все ее ветви? У них нет ни одной бабушкиной фотографии. То некогда было, то оставляли это дело на завтра, то кто-то приехал и помешал. А вероятнее всего — бабушка не хотела фотографироваться… И в конце концов, в память о ней остались лишь серьги, которые присвоит себе Люба.