Владислав Крапивин
Бабушкин внук и его братья
Ты каждый раз, ложась в постель,
Смотри во тьму окна
И помни, что метет метель
И что идет война.
С.Маршак. Зимний плакат. 1941.
Когда я родился, бабушка хотела, чтобы меня назвали Алешей. Но это было никак нельзя. Мама и отец решили, что я буду Александром. И я стал Сашей.
Но бабушка, если мы были одни, часто называла меня Аликом. Алик ведь может быть и Александром, и Алексеем – одинаково…
И в летнем лагере меня стали звать Алькой. Услышали, как бабушка, когда она приезжалаодительский день, называла меня так, и многие это подхватили. Может, потому, что и без меня в отряде было восемь Саш, Сань и Шуриков.
Я не спорил. Мне и самому это нравилось.
И ребята нравились. И лагерь. Здесь было совсем не то, что в школе.
Можете считать меня кем угодно: злодеем, психом, садистом, но я понимаю тех молодых солдат, которые вдруг хватают автомат и – веером по своим обидчикам. По всей этой дембельской и дедовской сволочи, которая издевается над первогодками. Над теми, кто слабее.
Потому что я знаю по себе, как могут довести человека. И не в какой-нибудь там казарме, а в нашей замечательной школе-гимназии номер шесть – такой английской и такой джентльменской, такой музыкальной и такой танцевальной, такой знаменитой на весь город…
Первые три класса я проучился там нормально. Крепких друзей не завел, но и не приставал ко мне никто. Четвертого класса, как нынче водится, в гимназии не было, после начальной школы – сразу в пятый. В этом пятом люди оказались уже не те, что прежде, появилось много новеньких. Среди них – Мишка Лыков, которого все почему-то звали Лыкунчиком. Говорили, что папаша Лыкунчика ворочает делами в каком-то банке. Не знаю. Дорогими игрушками Лыкунчик не хвастался, в гимназию приезжал не на папиной машине, а на трамвае. И богатыми шмотками не выделялся.
Выделялся он другим – подлым характером. Любил повыделываться перед тем, кто не может дать сдачи. Самым таким неумеющим в классе оказался я. Потому что по натуре своей я – трус, никуда не денешься.
Лыкунчик это почуял быстро.
У него была компания приятелей, человек пять. Вот с ними-то он и начал меня изводить. А остальные помалкивали.
Изводили подло. Бить почти не били, только изредка дадут по шее или поваляют в сугробе. Но все эти щипки и тычки, подначки, дразнилки… Соберутся вокруг и давай припевать:
Милый мальчик, съешь конфетку
И утрись скорей салфеткой… -
и тряпкой, которой вытирают доску, по губам…
Потом деньги стали с меня трясти. Ну, я один раз отдал, сколько было:
– Подавитесь, только не лезьте!
Но они снова. Тогда я не выдержал, рассказал дома.
Бабушка пошла к нашей директорше. Лыкунчика и его друзей поругали. Даже папашу Лыкова вызывали, и был слух, что он дома Лыкунчику крепко врезал. Больше эта шайка денег с меня не требовала. Но изводить меня они стали еще пуще. То дымовуху мне в парту сунут, а потом вопят, что я сам принес. То в спортивной раздевалке одежду спрячут или брюки завяжут тугими узлами. То обступят на улице и опять:
Милый мальчик, съешь сосиску,
А не то отрежем …
И это на весь квартал.
Я старался уходить из школы крадучись, выбирал окольные переулки, чтобы не заметили, не догнали. А для них это – новая забава. Охота. Выслеживали и гонялись. А я убегал…
А что делать-то? Если бы честная драка, один на один, я бы как-нибудь скрутил свою боязливость. Но ведь их целая свора.
У Лыкунчика было круглое лицо и серые глаза с длинными, будто кукольными ресницами. Если не знать, то можно подумать: вполне нормальный пацан, славный такой.
Но я-то знал, какой он “нормальный”. Ох и ненавидел же я его! И всех его “шестерок”. И появись у меня автомат, я бы не дрогнул.
Так, по крайней мере, я думал тогда.
Автомат у меня, конечно, не появился. Говорят, на черном рынке можно добыть, но стоит это полтора миллиона. Я бы, наверно, не пожалел, но где возьмешь такие деньги? Да и не продадут мальчишке.
Но все же судьба сделала мне подарок. Не хуже автомата. Однажды, в начале апреля, они опять стаей погнались за мной.
Милый мальчик, съешь сосиску,
А не то …
И я бежал, всхлипывал и задыхался, а рюкзак с учебниками колотил меня по спине. И я думал, что скорее сдохну, чем завтра опять пойду в гимназию. Но до завтра надо было еще дожить. Я бежал к своему кварталу. И решил – напрямик через площадку, где стоит недостроенная кирпичная многоэтажка. А там до родного дома рукой подать.
Я оглянулся. Лыкунчик далеко опередил своих дружков. Те постепенно замедляли бег, а Лыкунчик мчался, как гончий пес. Видимо, гнал его повышенный охотничий азарт. Если догонит, то один…
И здесь на бегу обожгла меня (или наоборот – холодом обдала!) убийственная мысль. Я испугался ее отчаянно и в то же время – подчинился ей. Сразу!
В недостроенном корпусе мы с ребятами из нашего двора играли не раз. Работы были там остановлены, забор вокруг повален, сторожей – никаких, лазай кому не лень. И я знал, что на седьмом этаже есть доска. Толстая, широкая, перекинутая через верх квадратной кирпичной шахты. Шахта эта была пустой сверху донизу. Этакий широченный колодец, уходящий в подвальную глубину. Зачем она, мы не знали. Может, в ней собирались смонтировать грузовой лифт или какой-нибудь эскалатор. Говорили, что в этом доме собираются устроить почту.
Мы с мальчишками иногда ложились животами на кирпичное ограждение, смотрели в квадратную черноту и вскрикивали:
– Эй!..
В глубине отзывалось ленивое эхо.
Зачем через шахту перекинули доску, тоже никто не знал. Может, по ней с края на край перетаскивали какой-то груз, например, носилки с цементом или кирпичи. Но она была не закреплена. Просто лежала концами на барьере – он поднимался над полом седьмого этажа на полметра.
Однажды Семка Расковалов (тоже пятиклассник, но из другой школы) потрогал край доски и задумчиво так сказал:
– Интересно, есть на свете человек, который мог бы пройти по ней?
– Цирковой канатоходец – запросто, – отозвался Семкин друг Вовчик Матвеев.
– Я не про циркового, а про нормального человека, – недовольно сказал Семка.
Тогда я вскочил на кирпичный край. И увидел широченные глаза маленького Ивки. Он открыл рот, будто хотел сказать “не надо”, но потерял голос.
Я вообще-то трус, но высоты не боюсь ничуточки. Правда, меня укачивает в самолете, но это не от боязни падения, а от чего-то другого. Бабушка говорит – от перепадов давления.
Ну, вот я вспрыгнул и пошел. Доска прогибалась, но не очень. Да и длина-то – всего семь шагов! Я прошел их, можно сказать, играючи. Даже никакого замирания не почувствовал. Вернее, почувствовал, но уже после, когда прыгнул на пол.
Прыгнул – и опять увидел Ивкины глаза, большущие и со слезами. Ивка был без шапки, и волосы его, светлые и легкие, были странно приподняты. Наверно, про это и говорят “встали дыбом”.
Ивка вцепился в мой рукав и шепотом сказал:
– Ты больше никогда… Ладно?
– Ладно, – пообещал я, чтобы он не заплакал.
– Ну, ты герой, – выдохнул Семка.
Я сказал:
– Герой – это когда боишься и все равно идешь, назло страху. А если не страшно, какое геройство?
Семка и Вовчик замигали, обдумывая такую мысль.
– Давайте скинем вниз эту доску, – насупленно предложил Ивка.
– Грохот будет, взрослые прибегут, – рассудил Вовчик.
– Ивка, не бойся, я правда больше не буду, – снова пообещал я.
Но теперь я знал, что нарушу обещание. Меня толкала ненависть и… радость. Сейчас ты добегаешься, Лыкунчик!
Я взлетел по лестничным пролетам на седьмой этаж. Лыкунчик не отставал. И я понял – не отстанет. Обогнуть шахту было нельзя: слева мятая арматурная сетка, справа нагромождение лесов.
Я проскочил доску с лету, в один миг. И сразу обернулся, замер.
Да, Лыкунчик не остановился. Азарт, видать, был сильнее ума. Или он просто не понял сгоряча, над ч е м этот мостик. Лыкунчик вскочил на доску – и за мной. Но… то ли доска прогнулась чересчур (он был тяжелее меня), то ли он как бы ударился о мой встречный взгляд. Замер посреди доски. Покачнулся и встал очень-очень прямо. И смотрел на меня во-от такими глазищами. И рот разинул…
А я упирался каблуком в конец доски.
Видимо, кто-то недавно двигал ее – конец, что лежал на кирпичах, был совсем короткий, сантиметров пять от края. И не надо никакого автомата. Чуть нажал – и…
Никто не заподозрит меня. Я убегал, а он гнался! Я проскочил по доске, а он не сумел! Ни один человек не подумает, что я виноват, когда его, Лыкунчика, подберут внизу на груде битых кирпичей.