Миль чуть не задохнулась от возмущения и — мысленно, конечно, — потребовала:
«Тебе же сказано — прикуси язык!» — и тут что-то изменилось. Сумерки вздрогнули.
Бабушка ахнула, схватила Миль на руки и горячо зашептала ей в ухо:
— Нет! Нет, девочка, не надо! Ни в коем случае! Прости её, дуру! Ну, пожалуйста, ради меня!
Миль испуганно закивала и оглянулась на замолчавшую вдруг соседку — та двумя руками зажимала себе рот, а по её рукам текло что-то тёмное.
Вокруг стало тихо-тихо, только вдалеке, под деревьями, ещё слышалась музыка и весёлые голоса. Бабушка удовлетворённо кивнула внучке, поставила её на асфальт:
— Постой здесь, подожди меня, хорошо? — и подошла к Анне, которая зажмурилась и втянула голову в плечи, но рук ото рта не отняла. — Посмотри на меня, Анна. Посмотри, я сказала. Так. Теперь ответь: тебе больно? Больно. Хочешь, чтобы стало не больно? Чтобы я помогла? Хочешь. Ты меня об этом просишь? Да? Да. Все слышали? Анна попросила, чтобы я ей помогла, и я сделаю, как она просит. Но, если ты не перестанешь гадить людям, в другой раз тебе никто не поможет. Поняла? …Теперь иди домой и ложись спать, к утру всё пройдёт.
Миль не видела, что делала бабуля с Анной. Вроде бы и ничего. Анна вскоре подхватилась со скамейки и потрюхала в свой подъезд. А от кустов, растущих за скамейками, в сумеречное небо вспорхнули и унеслись прочь чёрные… птицы не птицы, бабочки не бабочки… И как будто воздух посвежел, задышалось легче, в ночь лёгкими струйками вплелись ароматы цветов.
Мария Семёновна проводила улетевших взглядом, постояла, взяв Миль за руку, и спросила:
— Ну, что? Пойдём и мы спать?
И они пошли.
«Анна сказала правду, бабуля?» — этот вопрос мучил Миль несколько дней. Бабушка происшествие у подъезда не вспоминала, надеясь, видимо, что внучка забудет, заиграется, не придаст значения — то есть поведёт себя, как и всякий шестилетний несмышлёныш. Миль готова была забыть тёмные струйки, пробивавшиеся изо рта соседки через прижатые к губам пухлые пальцы, или не придать значения устремившимся в ночь чёрным силуэтам — в конце-то концов, и не такое повидала в жизни. И вроде бы Анна не поведала ничего конкретного, Миль всё равно ни на миг не усомнилась в бабуле, в её доброте и любви… и от мамы, зная мамин нрав, чего-то подобного ожидать было можно… но почему так нехорошо на душе? И о чём задумалась бабушка, опустив голову?
— Правду? — глядя куда-то в другую версию мира, проговорила Мария Семёновна. — Да пожалуй, правду. Но только свою правду, понимаешь?
Она перевела взгляд своих больших тёмных глаз на внучку, и Миль ответила ей серьёзным, неуступчивым взглядом. Потом взяла блокнот и вывела:
«Значит, правда, как и справедливость, тоже — у каждого своя?»
И бабушка печально кивнула:
— Я говорила, что ты у меня умница? Мне надо объяснить или сама разберёшься? — Миль уже уловила смысл, но ей хотелось получить бабушкины разъяснения, чтобы не осталось никаких сомнений и неточностей. Поэтому она указала пальчиком на бабулю.
— Ну, хорошо. То, что каждый человек на каждое событие смотрит со своей стороны и видит не всю правду, а только свою часть — понятно? Понятно. А, значит, что? — А то, что он поэтому знает и может понять не всю правду, а лишь кусочек. А кусочек правды — это уже и не совсем правда, так ведь?
Миль задумалась: часть правды — это правда или нет? Пожалуй, не совсем. А не совсем правда — это, пожалуй, что и… совсем даже не правда. Но это же…!
Она схватила блокнот:
«Получается — никто не может знать всю правду?»
Бабушка кивнула:
— И мне так кажется.
«Но тогда, значит, правды вовсе нет?» — в панике написала девочка.
— Ну, что ты, что ты… — бабушка прижала внучку к себе. — Считай, что, как я уже сказала, правда у каждого своя — если это понимать, с этим вполне можно жить. Надо просто быть поосторожней. Повнимательней. Различать, где кончается твоя правда и начинается чужая. И уметь эту чужую правду уважать. Или хотя бы принимать во внимание. — Тут бабушка тяжело вздохнула. — Непонятно? Ну, тогда хоть запомни пока, потом поймёшь…
Миль слушала-слушала, а потом не вытерпела и спросила:
«И всё-таки, если правды — нет, то что же есть?»
Бабушка покачала головой:
— Что есть? Чудо ты моё… Есть — ложь. И вот это, девочка — чистая правда. Да не думай ты об этом, просто живи! А вот я тебе расскажу одну старую историю про слона и четверых слепцов…
И Миль жила. Радовалась наступившему лету, осваивала дворовые игры, училась вести себя со сверстниками и со взрослыми, быть понятной и понятливой. Подравнивала свои странности так, чтобы походить на остальных, и худо-бедно ей это удавалось. Было здорово играть в прятки и не попадаться. Весь двор хохотал, когда она однажды спряталась от водящего… за столб, стоя от него буквально в нескольких шагах, причём все остальные её прекрасно видели. Растерянный водящий делал шаг вправо — Миль делала шаг влево и опять оказывалась заслонённой столбом. Тут весь фокус был в том, чтобы столб всё время был между ними до тех пор, пока водящего не удалось увести подальше от того дерева, об которое следовало «застукаться». А там пришлось мчаться со всех ног, опережая водящего. Понятно, что такой номер удалось отколоть лишь однажды — зато всем было весело, ну, кроме водящего. И, как он ни злился, а пришлось ему водить снова.
…Лето было полно солнечных пятен, пробивавшихся сквозь ажурные тени деревьев, медового запаха просыпавшихся поутру цветов, тесными компаниями растущих у подъездов, тёплого песка, из которого так хорошо получались дома и дворцы, торты и пирожные. Большой двор целый день дружелюбно перебрасывал от стены к стене эхо звонких ударов по мячу и наизусть знал все до единой детские считалки, и иногда даже незаметно подсказывал забывшееся словечко.
Двор участвовал в детских играх и берёг ребят в меру дозволенного, не допуская их в опасные лабиринты подвалов и на ненадёжные чердаки. А по вечерам, медленно наполняясь сиреневыми сумерками, снисходительно выслушивал все их пугалки и страшилки, и развлекался порой, в нужный момент виртуозно дополняя напряжённую атмосферу точно дозированными шумовыми эффектами: шорохами, потрескиванием, поскрипыванием, птичьим вскриком… И когда, напугав себя до мурашек на спине, ребята вскакивали и с визгом разбегались, он гнал их до самых дверей, дыша холодком в затылки и топоча прямо у них за плечами, пока они не вламывались в тепло и тесноту безопасных, уютных прихожих.
Ну, конечно, не всё и не всегда складывалось так уж безоблачно. Случались и обиды, и неизбежные среди девчонок интриги, науськивания и подговаривания, обзывание и зависть — слишком ненатуральные и претенциозные, чтобы отвечать на них, слишком ненужные, чтобы тратить на них драгоценное время, когда можно было просто жить и радоваться. Миль никогда никому ничего не доказывала — при её немоте это было неудобно. Любителям подраться она только раз продемонстрировала, во что им это обойдётся, после чего их родители посоветовали своим чадам не связываться с «этой ненормальной». Надо думать, немалую роль тут сыграла и репутация Марии Семёновны, к которой люди нет-нет, да и обращались время от времени, не афишируя эти обращения. Бабушка в её отношения со сверстниками никогда не вмешивалась — потому ещё, что девочка ей никогда и не жаловалась, полагая, что и сама отлично справится. Бабуля только раз попросила:
— Не обращай на их глупости внимания, пусть живут, как умеют. Их слова не могут достать тебя, а вот твоё слово, да ещё брошенное в гневе… помнишь, что стало с Анной? — Миль виновато опустила голову. — Это ведь не я на неё разгневалась, я только прикрыла ТВОЙ гнев. Хорошо ещё, что ты сумела её простить, и мне удалось всё исправить… почти всё.
«Почти?» — испугалась Миль. Бабушка одобрительно кивнула:
— Правильно испугалась. Анна до сих пор страдает, и лечение ей помогает плохо. Наверное, ты не до конца простила её.
Теперь Миль припомнила, что давно не видела толстую тётку Анну, прежде не пропускавшую ни одной посиделки у подъезда. Другие соседки понемножку перестали опасаться неприятностей и, что ни вечер, устраивались на скамеечках — пусть там и присутствовала Мария Семёновна. Но Анна даже не мелькала на улице.
Бабушка продолжала заниматься пирожками, а Миль потеряла покой. Немножко весны и целое лето — столько времени прошло с того дня, дня рождения Миль, и всё это время Миль была счастлива, а злополучная тётка…
На столе был слой муки, и Миль вывела на нём пальцем:
«А что с ней?»
— Рана зажила быстро, но боли не проходят. Ей выписывают обезболивающие, но они мало помогают. Давай испечём пирожков и отнесём ей немножко? Правда, с болью во рту есть она не может…
Миль нацарапала на столе: «Я сама». Бабуля подумала и кивнула.
И вот Миль вошла в соседний подъезд, поднялась на несколько ступенек и остановилась перед обычной деревянной дверью. Следовало постучать — до звонка всё равно не дотянуться, — но руки ни в какую не хотели отцепляться от корзинки. Было стыдно и страшно взглянуть в лицо человеку, наказанному ею — нечаянно, да! — но наказанному за пустяковую, в общем-то, вину. Человек страдал — Миль даже отсюда, с лестничной площадки, чувствовала боль и отчаяние, выпирающее сквозь стены. И не решалась приблизиться к этой боли, топталась на коврике бездарной пародией на Красную Шапочку, пока за дверью не послышался приглушённый голос: