— Ну, я тебя поздравляю! Я вижу, ты все предусмотрела. Правда, Гектору это все семейство — на один зубок. Только вот что меня удивляет: как это ты можешь любить одновременно и кошек и мышей?
Сестра задумчиво посмотрела на меня:
— Знаешь, я и сама об этом думала, меня это даже беспокоит. Ужасно, что Гектор не может удержаться и ест мышей. Он ведь такой чудесный. Но он просто не понимает, вот и все. Я пыталась ему объяснять, что это нехорошо, а он будто и не слышит. Помнишь, нам Па рассказывал сказку, когда мы были маленькие? Про кошек и мышей, и как они решили жить в мире. Там была одна мышка — но помню, как ее звали, — так она даже спала вместе с кошкой, грелась в ее шерсти, а однажды, когда кошка подавилась рыбьей костью, мышка влезла ей в горло и щипчиками вытащила ее. Помнишь?
— Конечно! Даже помню, как звали мышку, — Радегунда.
— Да, верно! А когда она вылезла из кошкиного горла, та ей сказала: «Бесконечно благодарна вам, мадемуазель!» Ну почему так не бывает в жизни? Почему, а?
Ноэми все смотрела на меня своими наивными глазами, и, видя, какая она сейчас добрая и серьезная, я даже пожалел, что мучил ее. Мы, как пленники, томились в этой снежной ловушке под семиметровыми сугробами, нам грозило самое худшее, а я, старший брат, вместо того чтобы оберегать маленькую сестренку, пользовался этим, чтобы издеваться над ней! Должен сознаться, что в тот момент мне стало стыдно за себя и я твердо обещал себе на будущее не уступать жестоким порывам. А пока я никак не мог придумать ответ и, стараясь выиграть время, медленно водил фонариком вдоль балок, заросших паутиной.
— Так почему же? — не унималась Ноэми.
Наконец я высказался:
— Вот что, не думай об этом! Тут уж ничего не поделаешь. Видишь, пауки едят бабочек, птицы — пауков, а лисы — птиц… И так без конца. Одних только нас, людей, никто не ест.
И тогда Ноэми глухо сказала:
— Может быть… да, может быть. И то неизвестно. Как ты думаешь, если ничего не изменится, этот снег… он нас не съест?
Па всегда садится на скамью слева от огня, спиной к стене, — это его любимое место. Он ставит на каминную полку у себя над головой лампу так, чтобы ее свет падал на книгу, которую он разворачивает на коленях. Достав из кармана очки для чтения и работы и водрузив их на кончик носа, он бросает на нас взгляд поверх стекол, находит нужную страницу и прокашливается перед тем, как начать.
После ужина мы все собираемся вокруг него, словно актеры, которые каждый вечер готовятся разыгрывать одну и ту же сценку. Я занимаю стул напротив отца, по другую сторону камина; Ма с распущенными волосами, скрестив ноги, сидит в кресле; что же до Ноэми, то она, конечно, устраивается под боком у Па, на той же скамейке, и я опять ревниво думаю, что он, ясное дело, любит ее больше, чем меня.
Па начинает читать, сперва глухо и монотонно, но мало-помалу он воодушевляется, и мы чувствуем, как он весь дрожит от переполняющего его волнения. Однако он не впадает в напыщенность, лишь временами взмахом руки подчеркивает какую-нибудь фразу или интонацию. Мы внимаем ему не шевелясь, затаив дыхание.
В самом начале нашей жизни в Вальмани наше с Ноэми нежелание слушать, неусидчивость и, главное, постоянные ссоры по любому поводу постоянно нарушали эти вечерние чтения. В то время я терпеть не мог сестру. Теперь, много лет спустя, я признаю, что мы оба были хороши. Дело дошло до того, что отец, несмотря на свое бесконечное терпение, почти отказался от этих семейных вечеров.
Время от времени он все-таки делал новую попытку, но однажды вечером, так и не добившись от нас молчания, резко захлопнул книгу, вскочил и, с видом скорее расстроенным, чем рассерженным, убежал к себе в мастерскую, — несомненно, для того, чтобы продолжить там чтение в одиночестве, Представляю себе, как он страдал от нашего легкомыслия, — не меньше, чем я сам теперь, задним числом, страдаю от своей вины перед отцом. Но мы, вероятно, были тогда слишком малы, да еще чересчур возбуждены нашими походами в горы, чтобы сосредоточиться и внимательно слушать.
Зато теперь, когда мы были отрезаны от мира, чтения эти обрели для нас наконец свою притягательность. У них уже не было соперников в виде радио и телевизора. И видеофон тоже вышел из строя. С людьми, в силу обстоятельств, мы общаться не могли. Вот почему Слово стало нашим единственным окном в мир, пробитым в стене снежной тюрьмы. И отныне мы с напряженным вниманием слушали то, что читал нам отец; даже Ноэми гораздо реже обычного срывалась со стула. А когда это все-таки случалось, мы чувствовали, что это просто оплошность, а не злой умысел: сестра смущенно оправдывалась, скорчив покаянную рожицу и виновато мигая. Я отворачивался, чтобы не расхохотаться.
Да, вспоминая эти вечера, я понимаю теперь, что книги, которые читал отец, сослужили нам великую службу. Они спасали нас от тоски и уныния, но, главное, давали урок мужества, терпения и мудрости. Ну а для меня еще и настало время, когда я смутно начал понимать, что красота Слова и чувства, им пробужденные, сыграют в моей жизни решающую роль.
Итак, в тот вечер отец выбрал для чтения несколько глав из «Фьоретти» — истории Франциска Ассизского [28], красивого тома в сиреневом холщовом переплете с шелковыми закладками; сперва он прочел «Похвалу бедности», затем «Историю волка из Губбио» [29] и, наконец, «Проповедь птицам»:
— «И пришел святой Франциск на поле и принялся проповедовать птицам на земле; и тотчас же те, что сидели на деревьях, слетелись к нему, и все вместе они слушали его, как зачарованные, до тех пор, пока он не кончил проповедь свою; да и после того они разлетелись не раньше, чем он дал им свое благословение. И согласно тому, что поведал позднее брат Массе брату Жаку из города Масса, святой Франциск ходил среди птиц, задевая их своею сутаной, и все же ни одна из них не шевельнулась».
Мы тоже хорошо знали птиц — и лесных, и полевых: ворон, дятлов, снегирей, удодов, щеглов, синиц… Случалось и нам разговаривать с ними, особенно Ноэми, которая что-то нашептывала своим любимцам; она утверждала, что они слушают и понимают ее. Она подкармливала голодных птах, лечила раненых, хоронила мертвых. Так что тут мы со святым Франциском были вполне солидарны.
Отец продолжал читать: — «И братья Массе и Жак, не владевшие, как и птицы небесные, никаким имуществом на этой земле, поручили жизнь свою единственно провидению божьему».
Па остановился и закрыл книгу; сняв очки, он задумчиво убрал ладонью прядь со лба.
Мы сидели очарованные и не двигались, не говорили, только глядели, как пляшут в камине языки пламени. В тишине я снова услышал мерный стук часов.
Па любил яти мгновения тишины и раздумий, словно продолжавших чтение: каждый мог размышлять о чем угодно; помню еще, как ему нравилось, когда мы перед сном просили его выбрать нам книжки. Отец, который перед тем сидел, поставив ноги на приступку камина и глубоко задумавшись, тут же оживлялся, словно мы произнесли волшебное слово. Он глядел на нас с особой нежностью и, как я теперь понимаю, был невыразимо счастлив, видя, что его опасения не оправдались и мы, в отличие от большинства детей начала двадцать первого века, не считаем книги бесполезной ерундой.
Он поспешно вставал и говорил:
— А ну-ка пошли, посмотрим!
Мы шли за ним в мастерскую, где стены почти сплошь были закрыты книжными полками. Вытянув руку с лампой, он освещал их по очереди, шепча при этом: «Поглядим… поглядим…» Большинство книг было в пожелтевших, истрепанных бумажных переплетах, и неудивительно: они много послужили на своем веку, некоторые достались отцу еще от родителей или от тетушки Агаты. Расставлены они были беспорядочно, или же порядок этот был настолько загадочен, что мне так и не удалось его распознать; Па утверждал тем не менее, что разместил их по своей, секретной системе, и я должен признать, что ориентировался он среди книг действительно без всякого труда.
Он выбирал какой-нибудь том, перелистывал его, иногда пробегал глазами несколько строк:
— Вот для тебя, Симон. А эта — для Ноэми. Думаю, они вам понравятся.
Он ласково трепал нас но плечу или по щеке, и мы возвращались в столовую с книгами под мышкой.
— Оставьте их на завтра, — говорил отец, — Сейчас уже поздно. Идите-ка спать!
Как я благодарен моему отцу за то, что он привил мне вкус к книгам, и это в то время, когда кругом весьма подозрительно относились ко всему, имевшему отношение к литературе. Коллеж [30] в Марэй, где я учился, был буквально набит всяческой техникой — магнитофонами, магнитоскопами, компьютерами, телевизорами; считалось, что аппараты эти на все дают ответ и, стало быть, делают чтение книг совершенно излишним. Школьная библиотека содержала в основном техническую и научно-популярную литературу. Раздел художественной прозы и поэзии был куда скуднее, хотя и состоял из немалого количества томов, изданных в прошлом веке, которые библиотекари просто не решились выбросить в макулатуру. Я был чуть ли не единственный их читатель и по слою пыли, их покрывшей, мог судить, в каком небрежении они содержались здесь. И кому было их читать? Ведь у большинства моих школьных товарищей, напичканных математикой, физикой, информатикой, не оставалось ни сил, ни желания интересоваться изящной словесностью. Все, что взывало к воображению, к чувствам, казалось им бесполезным и ненужным. «Какой от этого прок?» — твердили они скептически, а то и презрительно, да и большинство преподавателей, не осмеливаясь высказываться столь же откровенно, втайне придерживались того же мнения.