Но вскоре Одуванчик увидел, что она опять плачет, и спросил:
' — Что, обидел кто-нибудь?.. Нет?! А что же ты плачешь?
— От мыслей от своих, — вздохнула Плакун-Трава. — Как подумала, что вот умру я осенью, а другие будут жить, без меня будут жить. Обидно мне стало, я и заплакала.
— Ну и глупышка, — сказал Одуванчик. — Радоваться надо: ты уже пожила, а другие еще и не родились даже, а может быть, и не родятся.
— И то правда, — согласилась Плакун-Трава и вытерла слезы.
Но через день смотрит Одуванчик, а она опять плачет. Спросил он ее:
— Теперь-то ты чего плачешь?
— Да все от мыслей от своих, — отвечает она, — как подумала я: дана мне была жизнь для радости, а я ее всю проплакала. Обидно мне стало, я и...
— Ну и опять ты глупышка,— сказал Одуванчик, — ведь знаешь же, вчерашний день не воротишь, а от завтрашнего не уйдешь, что ж тут плакать?
— Это верно, чего уж теперь, плакать, — согласилась Плакун-Трава и вытерла слезы.
Да ненадолго. Вскоре она опять плакала. И Одуванчик говорил теперь всем, что слезы ее самые легкие на земле, — они не от горя.
Жила в лесу птичка. Звали ее Малиновка. Была у нее песенка. Правда, простенькая, но — своя. Споет она ее — вроде ничего, а послушает, как другие поют, и скажет:
— У других лучше песни.
И решила она отказаться от своей песенки, чужие петь. Послушала, как Дрозд поет, и спела его. песенку. Да только в двух местах переврала нечаянно. Получилось смешно, и над Дроздом все стали смеяться:
— Как тебя Малиновка просмеяла.
Видит Малиновка: хвалят ее все, говорят о ней, — и ну перевирать чужие песенки. Летает по лесу, поет, а птицы смеются.
— Как у нее это ловко получается.
И Малиновка довольна: знай себе пересмешничает. У одной песенки убавит, к другой прибавит, перемешает две песенки вместе, забавно получается.
Год так. Два. И сказал ей однажды Соловей:
— Ты все наши да наши песни поешь, а мы уже давно не слышали твоей песенки. Спой нам ее.
И Малиновка запела.
— Погоди-ка, — кричат птицы, — это песенка Дрозда. Ты нам свою спой. Мы твою давно не слышали.
И Малиновка запела.
— Стой, — кричат птицы, — эту же песенку Щегол сочинил, а ты нам свою спой.
И Малиновка запела.
— Ну зачем ты нам песню Чижа поешь? — кричат птицы. — Мы твою хотим послушать: Твою мы давно песенку не слышали.
Но как ни пыталась Малиновка, так свою песенку и не смогла спеть: забыла. Запоет — вроде свое, а прислушаешься — чужое.
И сказали тогда птицы:
— Э, да ты, оказывается, только пересмешничать умеешь, чужое на иной лад переиначивать, своего-то у тебя нет ничего.
И все в лесу стали звать с той поры Малиновку Пересмешницей. Так Малиновка потеряла свою песенку, а с ней и доброе имя.
Жил у бабушки Агафьи пес Виляй. Давно жил, а до сих пор его в селе помнят. Правда, Виляем его только дразнили, имя у него было другое, а какое—забыли все. Виляем его прозвали, когда он еще кутенком был. Стоило, бывало, кому-нибудь остановиться возле него, как уж он хвостиком начинал повиливать.
— Трусишь? — спрашивали его братья.
— Нет, — отвечал он.
— А чего ж хвостом виляешь?
— Да это, чтобы видели все, что я — живой.
Так было, пока он кутенком был, но и когда подрос, таким же остался. Стоило, бывало, кому-нибудь глянуть на него построже, и уж он начинал изгибаться, поскуливать, хвостом вилять.
— Трусишь? — спрашивали его соседские собаки.
— Нет, — отвечал он.
— А чего же перед каждым прохожим гнешься и хвостом виляешь?
— Да это, чтобы видели они, что молодой я, и у меня все в движении.
И когда старичком стай, все таким же остался. Бывало, кого ни увидит, тому и кланяется, перед тем и виляет хвостом.
— Трусишь? — спрашивали его старые уважаемые на селе псы.
— Нет, — отвечал он.
— А чего ж хвостом виляешь?
— Да это, чтобы видели все,, что хоть и стар я, а гибок, вон как хвост гнется.
, И смеялись над ним щенки при встрече, кричали;
— Дедушка Виляй, хвостом повиляй.
И он не обижался. Говорил:
— Какие вы шутники.
Давно уж он помер, а его все еще помнят. Правда, настоящее имя давно забыли, а вот что он Виляем был — помнят.
Встретил Кобчик Сороку в лесу. Смотрит: какая- то не такая она — под глазами сине, в глазах темно Вся встопорщенная, и хвост в сторону отогнут.
— Что с тобой? — спрашивает.
А Сорока ему и отвечает:
— Филин беду на мое гнездо накликал. Жили мы рядом. Ночью все спят, а он летает и ухает. Услышали его крик ребятишки, пришли утром и разорили мое гнездо.
— Смотри-ка, — удивился Кобчик. — Ас виду он вроде птица серьезная.
— Вид всякий принять можно. И серьезный тоже, — сказала Сорока.
И стала рассказывать:
— Высунулась я утром из гнезда, а они идут по просеке. Филин как увидел их, так и задвинулся поглубже в дупло, а я закричала: «Проходите мимо, ребята». Но мимо они не пошли. Свернули к моей березе, и нет у меня больше гнезда.
И заплакала. Жалко Кобчику ее стало. Сказал он:
— Не ожидал я от Филина такого... Ну вот что, нечего тебе слезы лить. Возле меня сосна свободная есть. Строй на ней гнездо и живи. Я не Филин. Я по ночам крепко сплю. Возле меня тебе будет спокойно.
Так Сорока и сделала: по соседству с Кобчиком гнездо свила, положила в него пять рябеньких яичек и села сорочат высиживать.
Сорока сидит, и Кобчик сидит. А один раз высунулся он из гнезда и видит: летит к нему Сорока и уже издали крыльями машет:
— А, так ты только притворялся хорошим соседом! Филина хаял, а сам еще хуже него оказался. И не стыдно тебе? Навел на мое гнездо ребятишек и, посиживаешь. Не отказывайся, я видела, я все поняла. Я кричала: «Проходите мимо, ребята», а ты сидел и смотрел в мою сторону. Поглядели ребятишки, куда ты смотришь, и разорили мое гнездо.
— Что ты! — опешил Кобчик, — я даже словом не обмолвился. Сижу, дрожу, как бы, они меня не увидели. Надо было и тебе молчать.
— А, навел на мое гнездо ребятишек, да на меня же и сваливаешь! Хорош, а еще Филина хаял.
Наговорила Сорока Кобчику ворох неприятностей разных и улетела. Новое гнездо себе свила. Сидит, со- рочат высиживает. Слышит как-то: идет кто-то мимо. Высунулась — ребятишки. Закричала, запрыгала на гнезде:
— Проходите мимо, ребята, проходите мимо!
Но ребята мимо не пошли. Свернули на ее голос, и не стало опять у Сороки гнезда. Сидит она на березе, слезы в два ручья льет, приговаривает:
— И кому же мое гнездо помешать могло...
Стала вспоминать и вспомнила: когда проходили
мимо ребятишки, Ворона у просеки на дубу сидела и, раскрыв клюв, глядела в небо. И все понятно стало Сороке: это она мальчишкам знак подавала — ищите, дескать. Стали они искать и нашли.
И полетела Сорока к Вороне.
— Совести, — кричит, — у тебя, Ворона, нет. Навела на мое гнездо мальчишек.
— Чего еще выдумала? — насупилась Ворона. — Стану я с твоим гнездом связываться. Мне и со своим хлопот хватает.
— Ты! Ты! — кричит Сорока. — Я видела: ты сидела, большая, серая.
Но отодвинула ее Ворона крылом в сторону:
— Отстань, чего пристала. Долбану в переносицу и полетишь с дуба.
— Карга ты серая! — обругала ее Сорока и улетела в глубь рощи. Теперь она возле Совы гнездо вьет. И Сова, говорят, собирается перебраться жить в другое место.
— А то, — говорит, — выдаст Сорока опять сама свое гнездо, а бранить за него меня будет. А зачем мне это надо?
Почувствовал Заяц: кольнуло что-то ему в сердце. Схватился лапками за грудь, разевает рот, вздохнуть хочет, а вздоха не получается. «Значит, все, — думает,— конец мне пришел». И точно, смотрит: стоит перед ним его Смерть, . серенькая, с длинными ушами.
— Что, — спрашивает Заяц, — уже?
— Да, — говорит Смерть, — вот анкету заполним сейчас и все. Ну, рассказывай, как ты жил.
Стал Заяц рассказывать, и вышло по его рассказу, что всю свою жизнь он только и знал, что бегал ото всех да по кустам прятался. Да и час назад все по лесу петлял, следы прятал.
Записала Смерть ответ его. Спрашивает:
— Ну, а чему ты радовался в жизни?
Сказал Заяц:
— Больше всего я радовался, когда удавалось мне убежать от опасности и спрятаться понадежнее,
И этот ответ его записала Смерть,
— Ну, — говорит, — а чем ты гордишься в своей жизни, скажи?