Вздрагивают ветви пиний[3] — пинии похожи на огромные чаши, и кажется, что они налиты светом солнца, как золотистым вином.
Просыпаются люди, те, для которых вся жизнь — труд; просыпаются те, кто всю жизнь украшают, обогащают землю, но — от рождения до смерти остаются бедняками.
Почему?
Ты узнаешь об этом потом, когда будешь большой, — если, конечно, захочешь узнать, а пока — умей любить солнце, источник всех радостей и сил, и будь весел, добр, как для всех одинаково доброе солнце.
Проснулись люди, и вот они идут на свои поля, к своему труду, — солнце смотрит на них и улыбается: оно лучше всех знает, сколько сделано людьми доброго на земле, оно когда-то видело ее пустынной, а ныне вся земля покрыта великой работой людей — наших отцов, дедов, прадедов, — между серьезным и, покуда, непонятным для детей, они сделали также и все игрушки, все приятные вещи на земле — синематограф[4], между прочим.
Ах, они превосходно работали, наши предки, есть за что любить и уважать великую работу, сделанную ими всюду вокруг нас!
Над этим не мешает подумать, дети, — сказка о том, как люди работали на земле, — самая интересная сказка мира!..
На изгородях полей рдеют розы, и всюду смеются цветы; многие из них уже увядают, но все смотрят в синее небо, на золотое солнце; шелестят их бархатные лепестки, источая сладкий запах, и в воздухе, голубом, теплом, полном благоуханий, тихо несется ласковая песня:
То, что красиво, — красиво,
Даже когда увядает;
То, что мы любим, — мы любим,
Даже когда умираем…
День пришел!
Добрый день, дети, и пусть в жизни вашей будет множество добрых дней!
Я скучно написал это?
Ничего не поделаешь: когда ребенку минет сорок лет — он становится немножко скучен.
[5]
воробьев совсем так же, как у людей: взрослые воробьи и воробьихи — пичужки скучные и обо всем говорят, как в книжках написано, а молодежь — живет своим умом.
Жил-был желторотый воробей, звали его Пудик, а жил он над окошком бани, за верхним наличником, в теплом гнезде из пакли, моховинок и других мягких материалов. Летать он еще не пробовал, но уже крыльями махал и все выглядывал из гнезда: хотелось поскорее узнать — что такое божий мир и годится ли он для него?
— Что, что? — спрашивала его воробьиха-мама.
Он потряхивал крыльями и, глядя на землю, чирикал:
— Чересчур черна, чересчур!
Прилетал папаша, приносил букашек Пудику и хвастался:
— Чив ли я?
Мама-воробьиха одобряла его:
— Чив, чив!
А Пудик глотал букашек и думал:
«Чем чванятся — червяка с ножками дали — чудо!»
И все высовывался из гнезда, все разглядывал.
— Чадо, чадо, — беспокоилась мать, — смотри — чебурахнешься!
— Чем, чем? — спрашивал Пудик.
— Да не чем, а упадешь на землю, кошка — чик! и — слопает! — объяснял отец, улетая на охоту.
Так все и шло, а крылья расти не торопились.
Подул однажды ветер — Пудик спрашивает:
— Что, что?
— Ветер дунет на тебя — чирк! и сбросит на землю — кошке! — объяснила мать.
Это не понравилось Пудику, он и сказал:
— А зачем деревья качаются? Пусть перестанут, тогда ветра не будет…
Пробовала мать объяснить ему, что это не так, но он не поверил — он любил объяснять все по-своему.
Идет мимо бани мужик, махает руками.
— Чисто крылья ему оборвала кошка, — сказал Пудик, — одни косточки остались!
— Это человек, они все бескрылые! — сказала воробьиха.
— Почему?
— У них такой чин, чтобы жить без крыльев, они всегда на ногах прыгают, чу?
— Зачем?
— Будь-ка у них крылья, так они бы и ловили нас, как мы с папой мошек…
— Чушь! — сказал Пудик. — Чушь, чепуха! Все должны иметь крылья. Чать, на земле хуже, чем в воздухе!.. Когда я вырасту большой, я сделаю, чтобы все летали.
Пудик не верил маме; он еще не знал, что, если маме не верить, это плохо кончится.
Он сидел на самом краю гнезда и во все горло распевал стихи собственного сочинения:
Эх, бескрылый человек,
У тебя две ножки,
Хоть и очень ты велик,
Едят тебя мошки!
А я маленький совсем,
Зато сам мошек ем.
Пел, пел да и вывалился из гнезда, а воробьиха за ним, а кошка — рыжая, зеленые глаза — тут как тут.
Испугался Пудик, растопырил крылья, качается на сереньких ногах и чирикает:
— Честь имею, имею честь…
А воробьиха отталкивает его в сторону, перья у нее дыбом встали — страшная, храбрая, клюв раскрыла — в глаз кошке целит.
— Прочь, прочь! Лети, Пудик, лети на окно, лети…
Страх приподнял с земли воробьишку, он подпрыгнул, замахал крыльями — раз, раз и — на окне!
Тут и мама подлетела — без хвоста, но в большой радости, села рядом с ним, клюнула его в затылок и говорит:
— Что, что?
— Ну что ж! — сказал Пудик. — Всему сразу не научишься!
А кошка сидит на земле, счищая с лапы воробьихины перья, смотрит на них — рыжая, зеленые глаза — и сожалительно мяукает:
— Мяа-аконький такой воробушек, словно мы-ышка… мя-увы…
И все кончилось благополучно, если забыть о том, что мама осталась без хвоста…
[6]
ыло это летней ночью на даче.
В маленькой комнате стоял на столе у окна пузатый самовар и смотрел в небо, горячо распевая:
Замечаете ли, чайник, что луна
Чрезвычайно в самовар влюблена?
Дело в том, что люди забыли прикрыть трубу самовара тушилкой и ушли, оставив чайник на конфорке; углей в самоваре было много, а воды мало — вот он и кипятился, хвастаясь пред всеми блеском своих медных боков.
Чайник был старенький, с трещиной на боку, и очень любил дразнить самовар. Он уж тоже начинал закипать; это ему не нравилось, — вот он поднял рыльце кверху и шипит самовару, подзадоривая его:
На тебя луна
Смотрит свысока,
Как на чудака, —
Вот тебе и на!
Самовар фыркает паром и ворчит:
Вовсе нет. Мы с ней — соседи,
Даже несколько родня:
Оба сделаны из меди!
Но она — тусклей меня,
Эта рыжая лунишка, —
Вон на ней какие пятна!
Ах, какой ты хвастунишка,
Даже слушать неприятно! —
зашипел чайник, тоже выпуская из рыльца горячий пар.
Этот маленький самовар и вправду очень любил хвастаться; он считал себя умницей, красавцем, ему давно уже хотелось, чтоб луну сняли с неба и сделали из нее поднос для него.
Форсисто фыркая, он будто не слышал, что сказал ему чайник, — поет себе во всю мочь:
Фух, как я горяч!
Фух, как я могуч!
Захочу — прыгну, как мяч,
На луну выше туч!
А чайник шипит свое:
Вот извольте говорить
С эдакой особой.
Чем зря воду-то варить,
Ты — прыгни, попробуй!
Самовар до того раскалился, что посинел весь и дрожит, гудит:
Покиплю еще немножко,
А когда наскучит мне, —
Сразу выпрыгну в окошко
И женюся на луне!
Так они оба всё кипели и кипели, мешая спать всем, кто был на столе. Чайник дразнит:
Она тебя круглей.
Зато в ней нет углей, —
отвечает самовар.
Синий сливочник, из которого вылили все сливки, сказал пустой стеклянной сахарнице:
Все пустое, все пустое!
Надоели эти двое!
Да, их болтовня
Раздражает и меня, —
ответила сахарница сладеньким голосом. Она была толстая, широкая и очень смешлива, а сливочник — так себе: горбатенький господин унылого характера с одной ручкой; он всегда говорил что-нибудь печальное.
— Ах, — сказал он, —
Всюду — пусто, всюду — сухо,
В самоваре, на луне.
Сахарница, поежившись, закричала:
А в меня залезла муха
И щекочет стенки мне…
Ох, ох, я боюсь,
Что сейчас засмеюсь!
Это будет странно —
Слышать смех стеклянный… —
невесело сказал сливочник.
Проснулась чумазая тушилка и зазвенела:
Дзинь! Кто это шипит?
Что за разговоры?
Даже кит ночью спит,
А уж полночь скоро!
Но, взглянув на самовар, испугалась и звенит:
Ай, люди все ушли
Спать или шляться,
А ведь мой самовар
Может распаяться!
Как они могли забыть
Обо мне, тушилке?
Ну, придется им теперь
Почесать затылки!
Тут проснулись чашки и давай дребезжать: