— Не отдам! — вдруг кричит бабушка. — Не отпущу!
Судья поднимает руку, успокаивая ее.
— Но я хорошо изучила дело, — продолжает она медленно, — и, хотя это противоречит моим обязанностям, предлагаю такой вопрос не ставить. — Она молчит, чуть хмурясь. — Однако мой долг, — строго говорит судья, — заставляет сказать и несколько неприятных слов. Олег Андреевич защищал Сережу Воробьева. Разобрав это дело, я понимаю, что мальчик оказался во власти обстоятельств, подняться выше которых у него не было ни сил, ни житейского опыта. Но разве это прощает Сережу? Мои слова обращены к тебе, Сережа. Ты совершил преступление. Маленькое или большое — это неважно. И ты не совершил бы его, если бы верил друзьям. Друзья у тебя есть. Они сидят здесь…
Судья собирает бумаги и выходит, следом за ней идут заседатели и секретарь.
Тихо. Все молчат.
И вдруг открывается дверь. На пороге Андрон. Его глаза растерянно бегают, он кого-то ищет. Находит — идет к Сереже, съежившись, опустив плечи.
— Сергуня, — говорит он. — Ты вот деньги тогда искал. Трех-то сот у меня нету, возьми хоть полста.
Он протягивает красные бумажки. Сережа улыбается ему одними глазами: эх, Андрон, путаный человек, спасибо тебе, а вслух говорит:
— Теперь уж не надо. Теперь я сам должен.
Краешком глаза Сережа видит, как встает с крайних стульев Вероника Макаровна, как крадется на цыпочках к двери, хотя сейчас ведь перерыв и можно ходить смело. За ней выходит Никодим. Сережа смотрит им вслед с усмешкой, оба они кажутся ему какими-то неудачниками, что ли. Ему даже жалко их — учительницу, ковыляющую на тонких каблуках, и серого, невзрачного Никодима.
Судья и ее помощницы возвращаются.
Все встают.
— Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики, — торжественно произносит судья, — суд приговорил Воробьева Сергея Петровича, одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года рождения, к одному году лишения свободы.
В Сереже словно лопается какая-то струна. Он даже слышит этот странный, звенящий звук…
— решил… на основании статьи… Уголовного кодекса наказание считать условным с испытательным сроком…
— Неправильно! — растерянно говорит Андрон. — Дайте лучше мне, старому дураку!
Сережа думает, судья сейчас возмутится, обругает Андрона, но она разводит руками.
Вот и все, думает Сережа, вот и все.
Кончился обман…
12
Обман кончился… Что теперь?
В тишине всхлипывает бабушка.
— Чего дальше-то! — говорит она. — Может, обратно в училище? Там все же Колька…
— Или в школу? — предлагает Галя.
Сережа сидит, повесив голову. Он чувствует, что-то произошло. И с ним, и с ними. Словно он после приговора судьи внезапно заразился проказой — есть такая неизлечимая болезнь. И его жалеют. Выдумывают срочно глупые лекарства. А он-то, дурак, думал, все будет наоборот. Он сразу поправится. Вылечится от обмана. Засмеется освобожденно, вздохнет легко, побежит бездумно по улице, как когда-то, как прежде…
— Не знаю, — говорит Олег Андреевич и улыбается смущенно, — что и делать. То ли сочувствовать, то ли поздравлять.
Он смотрит на них. Странно все-таки устроены люди. Вот только что друзья ему речку переплыть помогали. И знали, к чему он плывет. А когда доплыл — смущенно молчат. Видно, уж так всегда. Какая бы правда ни была, если за нее осудят, не обрадуешься.
Он поднимается.
— Раз меня осудили условно — это значит поставили условия. Словно в задаче, — задумчиво размышляет Сережа, — даны условия, надо найти ответ. Вот я и не хочу, — он оглядывает всех внимательно, — не хочу, чтобы этот ответ нашли вы. Хочу сам.
Он медленно поворачивается, идет к выходу. Плотно притворяет за собой дверь. Выходит на улицу.
Воздух врывается в него, заполняет легкие, обдувает лицо.
Вместе с ветром летят капли мелкого дождя.
Сережа не отворачивается от него.
Он закрывает глаза и чувствует, как постепенно лицо становится мокрым.
«Вот и все, — думает он. — Теперь надо жить дальше…» В сущности, он только повторяет то, что, всхлипывая, сказала бабушка, но тогда это говорила бабушка. Теперь думает он.
Он думает сам и не хочет, чтобы кто-нибудь думал за него.
Сережа глубоко вздыхает и чувствует на плече тяжелую руку.
13
Он открывает глаза.
Перед ним стоит летчик в синем плаще и форменной фуражке. Герой Доронин! Однофамилец артистки.
— Что же обманул? — спрашивает он строго. — Сказал, четвертая квартира…
Сережа опускает голову.
— Зачем вам? — говорит он.
— Ну ладно, — говорит летчик, трогая большой нос, — хватит хныкать! — В голосе его едва слышимая ирония. — Своего добился, и правильно. Перестань оборачиваться. Смотри вперед. — Он хлопает Сережу по плечу, идет к машине, которая стоит в стороне.
И вдруг у Сережи начинает бешено колотиться сердце. Он срывается с места и бежит к «Жигулям».
Это как в школе. Отвечаешь урок, который отлично выучил, и сердце бьется от уверенности, от предчувствия. Вот закончишь сейчас, и тебе поставят пятерку. Уверен в этом. От этой уверенности все тело становится легким и солнечно на душе.
Сережа бежит к машине, распахивает дверцу и говорит:
— А вы? Зачем приезжали?
Ведь не может же Доронин просто так его искать.
Летчик улыбается. Толстое лицо его становится добрым от морщин, бегущих к вискам. Он теребит свой нос, растягивает толстые губы, включает двигатель.
Сердце колотится, а летчик молчит.
Он сейчас что-то скажет. Хорошее. Просто замечательное. То, что ждет Сережа.
Но резко сжимается сердце.
— Подождите, — говорит Сережа, меняясь в лице, — я вначале вам должен… Мне дали год условно!
— Не имеет значения, — отвечает летчик, разглядывая Сережу и по-прежнему улыбаясь. В глазах его бегают искорки.
Сейчас, сейчас… Сейчас он скажет…
Сейчас он скажет что-то такое, что изменит всю Сережину жизнь…
Всю жизнь!
Жизнь эта не будет без облаков, как не бывает без облаков небо.
Но — помните? — ведь это к облакам струятся от земли невидимые воздушные потоки.
Они поднимают в высоту модели, планеры и людей.
Не такая уж это была окраина, нет. Окраины давно уже поощетинились бетонными доминами. Издали еще ничего, издали, сквозь дымку, этакий сказочный многоглазый городище, весь белый, чего-то обещающий. А вблизи — каменный забор. Выйдешь из-за одного дома, думаешь, ну сейчас вот и простор будет — поле, одуванчики, земля, — а вместо одуванчиков снова дом, а за ним еще и еще, и сил уже нет добираться до выхода, и глаза тоскуют от асфальтовой серости…
Так что было это вовсе не на окраине, а посередине где-то, между центром и новыми районами, и были еще тут старые деревянные домишки, бараки-засыпухи — от военных лет, и была еще земля, и одуванчики, и старые черемухи осыпали весной дощатый тротуар опавшими лепестками.
И такой тут покой стоял, отрада душе, что порой забывалось, будто это город, большой, шумный город, и казалось, что ты в районном поселке незначительного масштаба. И люди, торопливо выходившие из-за кустов акаций, от троллейбусных остановок, приехавшие из центра, с авоськами в руках или портфелями, вывернув из-за акаций, вступив из города в старый свой поселок, где жили они давно, сами не замечая, вдруг успокаивали шаг, глядели вокруг новым, ожившим взглядом, размякали как-то, потому что уголок этот, отгороженный от шума и суеты тополями, кустами и тишиной, жил другим дыханием, другим ритмом и того же требовал от всякого, кто входил сюда…
Один только батяня Федькин ходу не сбавлял. Газовал на четвертой передаче. Выруливал из-за акаций и к дому пылил.
Федор глядел на него со своей голубятни и взглядом как бы сопровождал, как бы старался отца уберечь. Только не всегда это ему удавалось.
Дорога отцова шла мимо фанерной будчонки с пластиковой волнистой желтой крышей — самого, пожалуй, современного сооружения в старом районе. Палатка бесперебойно торговала пивом, возле нее толпились мужики; мужской этот водоворот рассасывался только в сумерки, и будка эта была для Федора самым тоскливым местом. Не в городе, нет. Во всей его жизни.
Эх, жизнь!.. Хватало Федьке в ней расстройств и огорчений, и пары он огребал букетами, и дрался, бывало, с другими голубятниками — такое уж это дело, не обойтись, — и порол его батяня, но все неприятности и досады были в сравнении с пивнушкой этой проклятой семечками, царапиной, пустяком, мелочью. Вот чем были для Федьки все остальные неприятности. Потому как нет для человека ничего больнее срама собственного отца.
А Федькин батяня, загребая ботинками с оббитыми, побелевшими носами пыль, мчал к дому, не сбавляя скорости. Не видел черемухи, травы, облаков. Дул, страшно сосредоточенный, глядя под ноги, как бы задумавшийся о чем-то серьезном. И Федька глядел на него не отрываясь, и этот взгляд его частенько все же помогал — отец проходил мимо будки; правда, потом, миновав ее, становился он вялый и мешковатый, и пропадала враз его сосредоточенность. Но стоило Федьке сморгнуть, или оглянуться на турмана, или подумать о чем другом, даже не сводя глаз с отца, как все и начиналось.