Аверьяну оставалось только ждать.
Петька принес дров, подложил в печку. Зашипели, затрещали сырые полешки.
— Вы дрыхните, а я пока полы подотру, — решил он, пододвигая к теплой стенке широкий стол. — Уместимся потом вдвоем, — по-хозяйски распоряжался он. — Сапоги сюда, пусть сохнут, и портянки… А утром… Мы с огольцами тебе поможем, возьмем, как миленьких, твоих спекулей! У меня, знаешь, какие хлопцы! — Он показал большой палец и сделал вид, что присыпает его солью.
Петька скинул дурацкий салоп и остался в стеганой душегрейке, надетой на полосатую рубашку-зебру, именуемую гордо «тельняшкой». Взял с припечка железное ведро, обмакнул в воду палец. «Нагрелась!» — остался он доволен результатом исследования. Принес из сенцов старый мешок — тряпку.
— А ну, по лавкам! Не мешай рабочему люду!
Начальник милиции, Матвей Кириллович, появился в пять. Аверьян с Петькой спали, а дежурный дядя Вася растапливал потухшую было печурку. Он разгреб золу. Под нею еще сохранился жар. Встал перед печкой на колени и начал раздувать угли, подсовывая небольшие полоски березовой коры.
Матвей Кириллович, болезненного вида, с широкими синюшными подглазинами мужик, совершенно лысый (как тещино колено, — сказали бы в Донбассе), сидел рядом с дежурным на порточках, подавая кору, и рассказывал про житье-бытье Белоярской милиции. Хотя его повесть была жалобной, Матвей Кириллович, в действительности, не плакался.
— Людей — раз-два и обчелся, а район поболее иной державы, к примеру Люксембурга или Монако. Есть такие: две улицы, три переулка, четыре дома по пять жильцов, а уже княжество. Словом, разослал я свое войско по селам. Но если что срочное, можем кликнуть комсомольцев и коммунистов с сахарного. Я всегда за помощью — к вил. Толковые хлопцы, сообразительные.
— Мы их позовем непременно, — согласился Сурмач, — по вначале надо присмотреться, кого брать и с чем. С пустыми руками возьмешь — в дураках окажешься. Так что пошастаем по базару, приценимся, что и почем. Тут я возлагаю надежду на Демченко. Он их всех знает и ненавидит, а они от пего не очень-то таятся: обнаглели.
Чтобы не привлекать ненужного внимания к Демченко, Сурмач решил встретиться с ним не у базара, а здесь, в милиции, и послал, пока еще было темно, за фотографом Петьку.
Демченко пришел почти сразу. Армейские сапоги начищены до блеска, короткое «интеллигентское» пальто с бархатным воротничком в обтяжку, фуражка с лаковым козырьком. Выбрит до синевы. Хоть сейчас под венец. Вошел, присел к столу. Помалкивает, ждет, что скажут, что спросят. Скромный, но знающий себе цену.
— С чего начнем? — спросил Аверьян.
— Потолкайтесь там, где махорка, — посоветовал Демченко. — Я подойду. С кем заговорю, тот вам и нужен. Только у них при себе настоящего товара нет, так, крохи, напоказ. А склад где-то в ином месте.
— А много их?
— Да как считать… Есть и наводчики, есть барышники, а есть хозяева… И потом день на день не приходится. Но с десяток таких коренных, пожалуй, наберется.
— Время дорого, — пояснил Сурмач. Он думал о тех, кто прорвал границу и уничтожил секрет третьей заставы.
— Поручите Петьке, — предложил Демченко. — Он со своими архаровцами все устроит как нельзя лучше. Они на ноги шустрые и в любую щелку пролезут — комар носа не подточит.
Петька прижался спиной к печке, не спускает с чекиста настороженных глаз: «Поверит? Не поверит? Л если поверит, то доверит ли такое?»
У каждого из нас бывает минута, когда на вопрос всей жизни надо ответить «или-или». Вот и для Петьки в тот момент…
Аверьян почувствовал: откажи он умному, шустрому беспризорнику — вмиг умрет та настоящая мужская дружба, которая родилась у них минувшей ночью.
— Подумаем, — ответил он фотографу.
Проводив Демченко, Сурмач вернулся и еще раз глянул на Петьку. Тот так и застыл в своей неудобной позе, прижавшись ладошками и спиной к теплой печке. Ждет.
«А почему бы и не привлечь этого воспитанника улицы к настоящему? Пусть приучается защищать Советскую власть, пусть вызревает в нем классовая ненависть к врагам революции».
Сурмач кивнул Петьке: «Подойди». Тот шагнул к чекисту. От внутреннего напряжения взволнованный парнишка даже побледнел.
— Дело не шуточное, — предупредил его Аверьян.
— Сам знаю, — буркнул тот.
Получая задание, Петька был необычайно серьезен. Посуровел взгляд, исчезло с лица ухарское выражение, он как-то весь подтянулся.
Впрочем, как можно «подтянуться», если на худеньких плечах висит несуразный балахон без единой пуговицы.
* * *
— Пода-айте, Христа ради, копе-ечку-у-у ин-валиду-у, пострадавшему на войне… — канючит у входа на рынок мордастый дядька с бородавкой на носу. — Вытекли мои глазоньки, стал мир для меня темной ноченькой…
Изредка подходят к слепому прилично одетые дяди и тети, бросают в шапку у его ног смятые ассигнации.
— Совзнаками меньше сотенной не принимает, — шепнул Петька чекисту, кивнув на нищего в темных очках.
В ответ на подаяние нищий бормотал, видимо, слова благодарности.
Толчок… Базар… Рынок… Черный рынок. Здесь свои законы, свои права и обычаи… Стоят длинными шеренгами женщины, похожие одновременно на монахинь и вдов. Несуразные фигуры в несуразной одежде, постные, болезненные лица, тусклые, безразличные взгляды. Если и вспыхивает в глазах измученных беспросветным ожиданием продавщиц старья и обносков какое-то чувство, то это безумие и отчаяние.
В дальнем углу, возле самого забора, под небольшим навесом, сколоченном наспех из старых тарных ящиков, пристроились махорочники: перед каждым — раскрытый мешок, а поверх «товара» — два стаканчика: граненый и «сотка» — мерки.
Деловитость, степенность в облике махорочников. Они не расхваливают свои товар, не суетятся, знают — все равно продадут.
— Почем махра? — Демченко запустил руку в мешок, взял щепотку, понюхал. — Плесенью, что ли, пахнет? — усомнился он в качестве товара.
Хозяин протянул покупателю приготовленный на этот случай лоскут газеты.
Продавец был в белом, как первый снег на лугу, полушубке, в серых катанках с глубокими литыми галошами, в собачьей ушанке, настолько мохнатой, что из-под нее едва выглядывали глаза. Насмешливые, умные.
Скручивая козью ножку, Демченко о чем-то шептался с дядькой в белом полушубке. Потом вдруг сунул тычком в мешок, в махорку, готовую папиросу:
— А совесть у тебя есть?
— Была совесть, да вместо нее… — хохотнув, выругался махорочник.
Демченко пошел прочь.
— Этого — на мушку? — спросил Петька, не отстававший от Сурмача.
— Начинай.
Петька привел на базар ватагу таких, как он сам, полураздетых, полуодичавших мальчишек. При виде голодной, нахальной ребятни, которая прочесывала базар, как саранча, вмиг исчезло с прилавков все, что можно было схватить и унести.
Петька завел в своей ватаге жесткую дисциплину. Приподнял правую бровь — двое отделились ото всех. Теперь уже они будут сопровождать дядьку в белом полушубке, как тень в ясную погоду.
Демченко потолкался возле еще одного продавца махорки. Этакий казачина: усы, хоть за уши закладывай. Смушковая, серого каракуля, папаха, поверх нее рыжий башлык, отороченный широкой желтой каймой. Уши башлыка закинуты за спину и затянуты узлом. Торчит огромный, рыже-лиловый нос человека, промерзшего до костей и согревшегося с помощью стакашка самогона-первака. Из-под короткополой суконной бекеши, подбитой овчиной, видны широкие, синего плиса шаровары, заправленные в яловые сапоги. Все-то на этом дядьке добротное, чему износу нет, да и сам он кряжистый, устойчивый, словно колода, на которой рубят конину мясники.
Демченко что-то шепнул усатому. Тот кивнул в ответ, кого-то поманил из толпы рукой. Вмиг к нему подскочил парень лет двадцати пяти. Из шустриков. Такие есть на каждом базаре, при каждом «наварном» деле. На парне — куртка, перешитая из офицерской шинели, видимо, на вате. Шея охвачена в два витка темным шарфом. Наверно, синим… А может, даже черным. В добротных сапогах, промазанных дегтем, не боящихся слякоти…
Черной завистью позавидовал в тот момент Аверьян этим добротным сапогам. А он шел в своих и через подошву чувствовал все камешки и ямочки, весь холод мокрой снежной кашицы.
— Постой-ка чуток, схожу погреюсь, — распорядился усатый казачина.
Петька повел бровью, и вслед за Демченко и усатым отправились четверо. Еще двое остались, чтобы проследить за парнем в куртке, перешитой из офицерской шинели.
Сурмач продолжал толкаться в базарной многоголосой толпе, стараясь не выпускать из виду махорочных королей.
Здесь, на толкучке, как и в мире, было два враждебных класса: вот эти самодовольные, уверенные в себе и своем будущем махорочные, сапожные, мануфактурные короли и… те изможденные, раньше времени состарившиеся вдовы и солдатки, которые принесли сюда свою беду.