А вон стоит одиноко темная, согнутая береза с обломанной вершиной. Стоит задумчиво, тяжко вздыхая. Это - старуха. Потемнели рабочие руки-ветки, опустились бессильно. И не радует ее ни яркий свет, ни тепло, ни медовые запахи.
А вон неизвестно откуда забрела сюда ель. Стоит с краю, как воин, прямо, строго. Стоит и смотрит все вдаль да вдаль, настороженно выставив острые пики ветвей. Какого ворога ждет?
Для каждого дерева можно придумать что-нибудь.
Я переворачиваюсь на спину и гляжу в небо.
В бездонной синеве, там, где скитаются ветры, проносятся легкие, как дым, облака. Я провожаю их долгим, неморгающим взглядом. Куда летят они? В какие страны?..
И не облака это вовсе, а паруса боевых кораблей, и голубизна неба это лазурь Индийского океана. Корабли плывут к неведомым сказочным островам, и я - лихой марсовой - зорко гляжу в океан, чтобы, заметив туманную полоску берега, закричать: "Земля!" А кругом голубые волны, зной тропического лета, коралловые рифы...
- Ленька! Ленька!
Надо мной стоит дед.
- Эк, заснул! Еле нашел. Солнышком-то стукнуть может.
Запустив руку в сивую бороду, он довольно жмурится на солнце и вздыхает всей грудью:
- Экие воздуха-то тут, а! Благодать!
Подмигивает мне, молодо улыбается. На коричневом лбу его разглаживаются морщинки.
- Сена нонешний год! Ложку меда добавь - сам ешь... Давай начинать, Леонид. Солнышко спадает: слышь, кузнечики застрекотали.
Глава шестнадцатая
Через несколько дней к нам на покос приехали отец и Эйхе.
Еще издалека мы заметили легковушку, и дед заволновался.
- Никак, Роберт Индрикович? - вглядывался он из-под ладони в приближающуюся "эмку".
И точно, из машины вылезли дядя Роберт и отец.
- Ну как, работнички? - спросил отец, оглядывая покос. - Вот Роберт Индрикович настоял завернуть к вам.
- Здравствуйте, Данила Петрович, - протянул руку Эйхе.
- Доброго здоровьица, Роберт Индрикович, - прокашлялся дед.
- Мушкетер здесь один? Растерял своих боевых соратников? - подмигнул мне Эйхе.
Я ответил улыбкой до ушей. Да и нельзя было не улыбаться, когда видишь все понимающий, с лукавинкой взгляд Эйхе, его открытое и красивое лицо, слышишь его добрый, с едва уловимым нерусским выговором голос. Всегда, когда я видел дядю Роберта, меня подмывало сделать для него что-нибудь хорошее, как-то выразить ему свою любовь. Всем своим сердцем чувствовал я, что это негнущийся, сильный человек, честный и прямой. И если бы меня спросили, каким я хочу вырасти, я бы сказал: "Как Эйхе!"
А дядя Роберт тем временем говорил деду:
- Вот, Данила Петрович, поспорили с вашим сыном, кто лучше косит. Сейчас устроим соревнование, будьте судьей. - И, обращаясь к отцу, сказал: - Ну, секретарь, снимай свою гимнастерку!
Эйхе и отец скинули гимнастерки и какое-то время блаженно поводили незагорелыми плечами под лучами солнца. Высокие, сильные, они походили друг на друга, только дядя Роберт был немножко поуже в плечах и потоньше в поясе. Да еще бородка с усами, а отцовское корявое лицо было гладко выбрито. И все же они чем-то очень походили друг на друга.
Отец встал впереди.
- Ну, поспевайте, Роберт Индрикович! - задорно сказал он. - Не потеряйте меня из виду. В крайнем случае держитесь во-он на ту березку без вершинки.
- Ладно, ладно, - ответил Эйхе, пробуя, крепко ли прикреплен держак у литовки.
Широким взмахом отец выхватил огромный полукруг и с сухим шорохом бросил охапку кошанины в пышный ряд. И пошел, пошел! Сильно, красиво, стремительно продвигаясь вперед. Каждое движение отца было полно уверенности и умения опытного косца.
А дядя Роберт все стоял и, прищурясь, прикидывал расстояние до отца.
Я даже забеспокоился: "Чего он не начинает? Так никогда не догнать отца. Вон где уж отмахивает!"
Но вот отец, видимо, дошел до мысленно отмеченной Эйхе черты, и дядя Роберт двинулся. Я даже не понял сразу, что произошло. Вроде он и не взмахивал литовкой, а перед ним оказался гладко выбритый полукруг, не такой широкий, как у отца, но удивительно ровно скошенный.
И все так же легко и свободно дядя Роберт вдруг на глазах стал догонять отца. Казалось, он просто идет, а литовка в руках - это так, безделушка, и сами собой перед ним скашиваются круговины.
Отец оглянулся и нажал. Но Эйхе неумолимо нагонял. До конца прокоса, до той самой березки без вершинки, осталось каких-нибудь шагов десять, когда дядя Роберт крикнул:
- Сторонись! Срежу!
И отец сошел с прокоса, уступив место.
Эйхе докосил до березы, спросил:
- Эта, что ль, березка-то?
- Эта, - засмеялся отец, вытирая с лица пот. - Ну и ну! Не ожидал!
Дядя Роберт улыбнулся.
- Не ожидал, говоришь? Старая батрацкая закваска. С отцом батрачили, вволю покосили.
- Да и я не из помещиков, - сказал отец. - Тоже навык имею, а вот так...
- На силу надеешься, а в косьбе это не главное. Главное - ритм сохранить и дыхание, как у спортсмена. А ты рывками идешь, быстро выдыхаешься.
Отец несколько сконфуженно и в то же время довольно покачивал головой, поглядывая на Эйхе.
- Ну чего же мы встали? - спросил дядя Роберт. - Давай косить!
И они опять встали в ряд, только теперь Эйхе первым. И пошли, и пошли! Любо-дорого посмотреть!
Луговину выпластали мигом.
- А что, Роберт Индрикович, не искупнуться ли нам? - предложил отец, когда они кончили косить.
- Можно, - согласился Эйхе и подмигнул мне: - Держись, мушкетер, утоплю.
- Его уже топили, - сказал отец.
- Как так?
- Да так. Сусекова сын, старший.
- Вон как, - обнял меня за плечи дядя Роберт. - И стреляют в нас, и топят, и травят, а мы всё стоим. Вот так мы!
После купания Эйхе и отец уехали. Мы с дедом опять одни.
Вечером разжигаем костер и долго сидим возле него. Дед мастерит туесок из бересты под ягоду. Любит он с туесками возиться. Под воду делает их, под ягоду, под пшено. На туеске немудреный узорчик каленым шильцем выжигает: петушков там, ромашку, ягоду-клубнику. Сидит мастерит, мне про ранешнее житье-бытье рассказывает:
- От зари до зари хрип гнули, потом умывались, а хозяйства одна кобыла - соломой глаз заткнут. Да и та сдохла. Совсем обезручела наша семья. Вот тогда-то и подались мы с Пантелеем в батраки. Хлеб с лебедой замешивали. Мерекаешь?
- Мерекаю.
- То-то. А потом такие, как Эйхе, революцию сделали. Он здесь, в Сибири-то, давно побывал. Пантелей сказывал, что в пятнадцатом году сослали Роберта Индриковича в Канский уезд на вечное поселение. За то, что против царя шел. А он оттуда убежал и в Иркутске в шестнадцатом году в подполье работал, опять против царя народ подымал. Ну, а потом в Ригу-город перебрался, в родные места. И опять там в подполье работал. Потом революция произошла, и он все там работал на партийной работе. А когда германцы заняли Ригу, он опять в подполье ушел, пока его не арестовали. Но он и от немцев убежал, не больно они его и видели. А потом где он только не работал! И в Сибири опять с двадцать четвертого года пребывает. Всяких спекулянтов и бандитов ловил, когда в ревкоме работал, а теперь вот секретарь самый главный у нас.
Дед выхватил из костра уголек и, держа его в пальцах, раскурил трубку. Затянулся, задумчиво поглядел на огонь:
- Каких мытарств на его долю только не выпало! А не согнулся, все за народ шел. Он, Ленька, в большевики пятнадцати годов вступил, в девятьсот пятом году еще. А через два года его уже в тюрьму упрятали. А потом и началось: и тюрьмы, и ссылки, и за границей житье, до революции самой. А он как был нацеленный на революцию, так и остался. Железный человек, право слово! Тебе бы таким быть.
Я слушаю деда и думаю, что и я буду таким, как Эйхе, как отец, буду всю жизнь за Советскую власть стоять.
- Да-а, счастливая тебе жизнь выпала, Ленька. Вот кулаков к ногтю сведут, совсем жизнь настанет - помирать не надо. Школу пройдешь, глядишь, на учителя выучишься иль, скажем, на инженера, которые на фабриках работают.
- Летчиком буду.
Дед подумал, пыхнул трубкой.
- Тоже резон. Держава теперь вся на крыльях. А работа, она любая хороша, ежели честно к ней относиться. И человек по труду узнается, по рукам.
Я смотрю на дедовы узластые, раздавленные работой руки и думаю о том, что не знали они никогда покоя. И странно их видеть неподвижными, когда дед отдыхает, положив ладони на колени. Редко я их вижу такими.
Глава семнадцатая
Как-то раз послал меня дед за лошадьми. Спутанные, они паслись в роще, в холодке, подальше от злых слепней.
Роща стояла тихо-тихо, объятая полдневной дремой. Я брел среди березок, пронизанных ломкими солнечными лучиками, и прислушивался: не порскнет ли где лошадь, не звякнет ли балабон. Но, кроме болтливого чечекания сороки, что перелетала с дерева на дерево за мной, ничего не было слышно. Запропастились куда-то, подумал я, как вдруг услышал какой-то непонятный звук.
Прислушался - тихо.
Я сломил было дудку, чтобы напиться из ручья, как снова донесся тот же звук. Теперь я понял, что это был крик. Сначала я подумал, что это дед меня кличет, но прислушался получше и разобрал, что крик доносится со стороны озера. Крик был протяжный и рвущийся. Кто-то звал на помощь.