С этими словами Ходжа Насреддин опять закрутил ногой плоский гончарный круг.
— Отличный будет горшок! — говорил он, пришлепывая по мокрой глине ладонями. — Звонкий, как голова нашего эмира! Придется отнести этот горшок во дворец: пусть он хранится там на случай, если эмиру снимут голову.
— Смотри, Ходжа Насреддин, тебе самому снимут когда-нибудь голову за такие слова.
— Эге! Ты думаешь, это очень легко — снять Ходже Насреддину голову?
Я — Ходжа Насреддин, сам себе господин,
И скажу — не совру — никогда не умру!
Пусть бухарский эмир говорит на весь мир,
Что смутьян я и вор, пусть готовит топор,
Но я — Ходжа Насреддин, сам себе господин,
И скажу — не совру — никогда не умру!
Буду жить, буду петь, и на солнце глядеть,
И кричать на весь мир: пусть подохнет эмир!
И султан с давних пор мне готовит топор,
Шах иранский — веревку, хан хивинский — костер.
Но я — Ходжа Насреддин, сам себе господин,
И скажу — не совру — никогда не умру!
Нищий, босый и голый, я — бродяга веселый,
Буду жить, буду петь и на солнце глядеть,
Сын народа любимый и судьбою хранимый,
Я смеюсь над султаном, над эмиром и ханом!
Я — Ходжа Насреддин — сам себе господин,
И скажу — не совру — никогда не умру!
За спиной Нияза в зелени виноградника показалось смеющееся лицо Гюльджан. Ходжа Насреддин прервал песню и начал обмениваться с Гюльджан веселыми, таинственными знаками.
— Куда ты смотришь? Что ты увидел там? — спросил Нияз.
— Я вижу райскую птицу, прекраснее которой нет в мире!
Старик кряхтя обернулся, но Гюльджан уже скрылась в зелени, и только ее серебристый смех доносился издалека. Старик долго щурил подслеповатые глаза и прикрывал их ладонью от яркого солнца, но так ничего и не увидел, кроме воробья, прыгающего по жердочкам.
— Опомнись, Ходжа Насреддин! Где увидел ты райскую птицу? Ведь это — простой воробей!
Ходжа Насреддин смеялся, а Нияз только покачивал головой, не догадываясь о причинах такой веселости.
Вечером после ужина старик, проводив Ходжу Насреддина, взобрался на крышу и улегся там спать, овеваемый теплым ласковым ветерком. Вскоре он захрапел и засвистел носом, и тогда за низеньким забором раздался легкий кашель: это вернулся Ходжа Насреддин. «Спит», — ответила ему шепотом Гюльджан. Он одним прыжком махнул через забор.
Они сели у водоема, в тени тополей, что тихо дремали, закутавшись в свои длинные зеленые халаты. Высоко в чистом небе стояла луна, все поголубело от ее света; чуть слышно звенел арык, то вспыхивая искрами и блестками, то снова теряясь в тени.
Гюльджан стояла перед Ходжой Насреддином, освещаемая полной луной, сама подобная полной луне, стройная и гибкая, опоясанная избытком своих волос. Он говорил ей тихим голосом:
— Я люблю тебя, царица души моей, ты моя первая и единственная любовь. Я — твой раб, и если ты захочешь, сделаю все по твоему желанию! Вся моя жизнь была лишь ожиданием встречи с тобой; и вот — я увидел тебя, и больше уже никогда не забуду, и жить без тебя не смогу!
— Ты, наверно, говоришь это не в первый раз, — сказала она ревниво.
— Я! — воскликнул он с негодованием в голосе. — Как ты могла подумать!
И голос его звучал так искренне, что она поверила, смягчилась и села рядом с ним на земляную скамью. Он приник губами к ее губам и не отрывался так долго, что она задохнулась.
— Слушай, — сказала она потом. — Девушкам за поцелуи полагается дарить что-нибудь, а ты целуешь меня каждую ночь вот уже больше недели и хоть бы одну булавку подарил мне!
— У меня просто не было денег, — ответил он. — Но сегодня я получил плату от твоего отца, и завтра, Гюльджан, я принесу тебе богатый подарок. Что тебе хочется — бусы, или платок, или, может быть, кольцо с аметистовым камнем?
— Мне все равно, — прошептала она. — Мне все равно, дорогой Ходжа Насреддин, лишь бы получить этот подарок из твоих рук.
Звенела голубая вода в арыке, трепетали чистым и ясным светом звезды в прозрачном небе; Ходжа Насреддин придвинулся ближе к девушке, протянул руку к ее груди — и ладонь его наполнилась. Он замер, но вдруг из глаз его брызнули искры; щеку его обожгла увесистая пощечина. Он отшатнулся, загораживаясь на всякий случай локтем. Гюльджан встала; ее дыхание отяжелело от гнева.
— Я, кажется, слышал звук пощечины, — кротко сказал Ходжа Насреддин. — И зачем обязательно драться, если можно сказать словами?
— Словами! — перебила Гюльджан. — Мало того, что я, позабыв всякий стыд, открыла перед тобой лицо, но ты еще тянешь свои длинные руки куда не следует.
— А кто это определил, куда следует тянуть руки и куда не следует? — возразил Ходжа Насреддин в крайнем смущении и замешательстве. — Если бы ты читала книги мудрейшего ибн-Туфейля…
— Слава богу, — запальчиво перебила она, — слава богу, что я не читала этих распутных книг и блюду свою честь, как подобает порядочной девушке!
Она повернулась и ушла; заскрипела лесенка под ее легкой поступью, и скоро в щелях стен, огораживающих балкон, засветился огонь.
«Я обидел ее, — размышлял Ходжа Насреддин. — Как же это я сплоховал? Ну ничего: зато я теперь знаю ее характер. Если она дала пощечину мне, значит, она даст пощечину и всякому другому и будет надежной женой. Я согласен получить от нее до женитьбы еще десять раз по десять пощечин, лишь бы после женитьбы она была так же щедра на эти пощечины для других!»
Он подошел на цыпочках к балкону, позвал тихим голосом:
— Гюльджан! Она не ответила.
— Гюльджан!
Душистая темнота безмолвствовала. Ходжа Насреддин опечалился. Сдерживая голос, чтобы не разбудить старика, он запел:
Ты ресницами украла мое сердце.
Ты осуждаешь меня, а сама воруешь ресницами.
И ты еще требуешь платы за то, что украла мое сердце!
О диво! О чудо! Да где же это видано?
Когда и кто платил ворам?
Подари же мне бесплатно два или три поцелуя.
Нет, мне этого мало! Есть поцелуи, как горькая вода, —
Чем больше пьешь, тех больше жаждешь.
Ты закрыла передо мной свои двери. —
О, пусть лучше кровь моя вытечет на землю!
И где теперь я найду сон и успокоение?
Может быть, ты научишь меня?
Вот Какова моя печаль о твоих очах,
Что мечут стрелы! Вот какова моя печаль о твоих кудрях,
Благоуханных, как мускус!
Он пел, и хотя Гюльджан не показывалась и не отвечала, но он знал, что она внимательно слушает, и знал также, что ни одна женщина не может устоять перед такими словами. И он не ошибся: ставня слегка приоткрылась.
— Иди! — прошептала сверху Гюльджан. — Только потихоньку, чтобы отец не проснулся.
Он поднялся по лесенке, сел опять рядом с нею, и фитиль, плавающий в плошке с топленым бараньим салом, трещал и горел до рассвета; они говорили и не могли наговориться досыта; словом, все было так, как и должно быть и как это сказано у мудрейшего Абу-Мухаммеда Алиибн-Хазма, в книге «Ожерелье голубки», в главе «Слово о природе любви»:
«Любовь — да возвеличит ее аллах! — поначалу шутка, но в конце — дело важное. Ее свойства слишком тонки по своей возвышенности, чтобы их описать, и нельзя постигнуть ее истинной сущности иначе, как с трудом. Что же касается причины того, что любовь постоянно в большинстве случаев возникает из-за красивой внешности, то вполне понятно, что душа прекрасна, и увлекается всем прекрасным, и питает склонность к совершенным образам. И, увидев какой-нибудь из них, душа начинает к нему приглядываться и, если различит за внешностью что-нибудь с собою сходное, вступает с ним в соединение, и возникает настоящая подлинная любовь… Поистине, внешность дивным образом соединяет отдаленные частицы души!»
Старик заворочался на крыше, заскрипел, закашлял и сиплым сонным голосом позвал Гюльджан, чтобы она дала ему холодной воды напиться. Она толкнула Ходжу Насреддина к двери; почти не касаясь ногами ступенек, он скатился по лестнице, прыгнул через забор, а спустя короткое время, умывшись в ближайшем арыке и утеревшись полой халата, уже стучался в калитку с другой стороны.
— Доброе утро, Ходжа Насреддин! — приветствовал его с крыши старик. — Как рано ты встаешь в последние дни. Когда только успеваешь ты высыпаться? Сейчас мы выпьем чаю и возьмемся, благословясь, за работу.