А если подождать ещё немного, то слева за калиткой сначала зафырчит мотор, а потом по мостовой промчится старый, обшарпанный грузовик. На грузовике, крепко держась друг за друга, проедут куда-то шумные загорелые мужики в солдатских гимнастёрках. И хотя грузовик промелькивает быстро, Олёша каждый раз успевает разглядеть в кабине рядом с водителем знакомого плотника Арсентия.
Арсентий тоже недавно вернулся с войны. Мама с Олёшей ходили к нему. «Вдруг Арсентий нашего папку на войне видел? Вдруг он про него знает что-нибудь другое?» — сказала тогда мама, и стала даже лицом посветлей, и даже перемыла в доме все окна, которые нынешней весной так ни разу ещё и не открывались.
К Арсентию они собрались уже на третий день, когда солдат отпраздновал своё возвращение.
Он, широкоплечий, кудрявый, в распущенной поверх галифе гимнастёрке, стоял с топором в руках у крыльца, видно, собирался его подновить, а когда увидел Олёшу и Аннушку, то сразу топор воткнул в ступеньку и пошёл к ним навстречу. Пошёл — и Олёша тут же увидел, что Арсентий хром. Правая нога у него не гнётся, и при каждом шаге он загребает этой ногой низенькую траву. Но толстогубое, с впалыми щеками лицо Арсентия — доброе, карие глаза улыбчивые. Олёша подумал, что он и расскажет им с мамой тоже что-то очень хорошее.
Только вышло всё не так. Разговор получился грустный. Мама во время разговора смотрела в землю, теребила дрожащими пальцами чёрные концы платка и всё почему-то Арсентия, который был нисколько её не старше, называла по имени-отчеству — Арсентий Лукич.
А тот тоже смотрел в землю. И хотя улыбался, но улыбался так, будто был в чём-то очень виноват. В чём — Олёша не понял. Он только понял, что Арсентий за всю войну об отце ничего не слыхал.
Кроме того, над головой Олёши вдруг растворилось окно, и в нём показалась румяная, гладко причёсанная, в цветном платье жена Арсентия. Она высунулась из окна до половины и принялась так жалостно вздыхать, так смотреть на маму, что Олёше сделалось неприятно. С той поры Олёша с мамой расспрашивать про отца уже никуда не ходили, а мама стала опять часто повторять:
— Надеяться нам теперь не на кого и не на что…
Воспоминания наплывают на Олёшу, но он тут же и забывает о них. Ему очень интересно, куда это каждое утро ездят мужики на машине. Ему всё-таки хочется выбежать за калитку, и на всякий случай он трогает щеколду за железное кольцо.
Кольцо поворачивается, планка с тихим звяком подымается, но калитка — ни с места. На той стороне — висячий замок.
— Опять заперто, — объявляет Олёша коту. — Ну ладно… Давай играть с тобой. Что ты там делаешь?
А Милейший в это время сидит под черёмухой у самой стены дома и во все свои зелёные глазищи смотрит на трухлявый нижний венец. Там шуршит жук-древоед по прозванию Шашель, и кот опасается, как бы этот Шашель не выполз и не напугал Олёшу.
Кот весь так и насторожился.
Но Олёша жука не боится. Он присаживается рядом с котом на корточки, ковыряет гвоздём стенку.
— Сейчас мы ему поможем. Его там, наверное, мама-жучиха закрыла, а ему хочется к нам, под солнышко. Пусть выходит.
Древесная труха сыплется на траву, на Олёшины колени, гвоздь работает как бурав, и жук внезапно стихает, прячется куда-то глубже.
— Не захотел! — удивляется Олёша. — Вот глупый! Если бы кто мне калитку открыл, я бы сразу на волю выглянул.
И он опять идёт к запертой калитке, опять блямкает кольцом, но — бесполезно.
Таким вот манером ходит Олёша по тихому, скучному двору с утра до вечера, а кот ходит за ним, и все дни для Олёши одинаковы, похожи друг на друга.
Но вот однажды он повернул кольцо, железная планка поднялась, калитка вдруг скрипнула и — отворилась!
Олёша так и замер.
Перед ним распахнулась вся от конца до конца улица.
Перед ним разбежались вправо и влево тенистые липы. Он увидел голубые и жёлтые, синие и розовые, большие и маленькие, деревянные и кирпичные соседние дома, белёные заборы, сквозные весёлые палисадники, пёстрые цветы — и было всё это вдруг таким ярким, таким невозможно манящим, что Олёша услыхал, как в груди у него застучало сердце.
Кот выгнул спину, хрипло мяукнул:
— Мау!
Днём на улице он тоже почти не бывал. Он знал её только серой, ночной, а такой вот празднично-светлой увидел чуть ли не в первый раз.
Правда, на улице было пусто. Все, кому надо, уже прошли и проехали на работу. Но за домами в садах громко звенели вёдра, весело гомонили ребятишки, и где-то совсем далеко в каком-то дворике ласковый женский голос всё выкликал какую-то Манюшку:
— Манюшка, где ты? Манюшка, где ты? Где наша Манюшка?..
Голоса манили, яркая улица звала, но переступить порог в калитке Олёша так вот сразу не решался.
Он вспомнил: вчера мама до ночи стирала бельё, а наутро проснулась и перепугалась:
— Ох, опаздываю!
На работу она так спешила, что даже оставила на табуретке свой чёрный платок и, как видно, калитку не замкнула тоже второпях.
И вот Олёша стоит, глядит и не знает, что делать.
Он уже хотел было толкнуть калитку, закрыть от греха, да вдруг увидел в собственной руке гвоздь.
Увидел — и обрадовался.
Обрадовался и сказал коту:
— Ага! Нам же дом строить надо! Нам же гвоздей насобирать надо! Вдруг на улице ещё гвозди лежат? Пошли?
Кот глянул на мальчика так ясно, так понятливо, словно тоже хотел сказать: «Пошли!» — и прыгнул через доску-порог. Олёша — раз, два! — перешагнул доску за ним. А потом прикрыл за собой калитку, накинул на пробой цепочку и погладил калитку ладонью:
— Не бойся, мы скоро…
Гладкие булыжники мостовой грели, как печка. Стоять босыми ногами на них было приятно.
Мостовая уходила одним концом вверх, к белокаменной фабрике, другим концом убегала под гору. Под горой городские дома и верхушки лип исчезали. Там, дальше, просторно распахнулись луга, поблёскивала далеко и чуть приметно речка, за речкой уходил к самому горизонту сосновый бор.
Олёша задумался: куда идти? Вверх или вниз? Но тут из раскрытых ворот фабрики выкатилась конная подвода, затарахтела колёсами по булыжной мостовой. Лошадь бежала рысцой, звонко цокала подковами, а на телеге, на мягких пачках с новыми рубахами, сидел рыжий краснолицый парень без шапки. Он увидел Олёшу, увидел кота, засмеялся:
— Эй вы, босоногие! Поехали, до Москвы прокачу!
Олёша понял, что рыжий шутит, и ответил тоже весело:
— Не-а! В Москву нам не надо. Нам гвозди собирать надо. Поезжай один.
За грохотом колёс возчик ответа не расслышал. Телега, дробно подпрыгивая, покатилась под гору.
Олёша посмотрел из-под руки вслед, решительно вздохнул и тоже пошёл под гору.
Гора была длинной. Дорога спускалась тут в луга широкой выемкой, по откосу шагали телеграфные столбы, за столбами виднелись коньки окраинных домиков.
К домишкам по крутой тропе маленькая, сухонькая старуха в просторной кацавейке и в серых валенках с калошами тянула на верёвке сердитую козу. Коза упиралась изо всех сил. Как видно, возвращались они с лугов, а время было ещё раннее, и коза идти домой не хотела. Она орала что есть мочи, крутила рогами, тянула хозяйку вниз, а хозяйка — вверх, и перетянуть друг дружку они не могли, бестолково топтались на месте.
Олёша сказал коту:
— Гляди, что делается! Погоди-ка…
Милейший уселся на краю дороги, Олёша побежал по тропе вверх.
Ни слова не говоря, он шлёпнул козу по мосластой спине; коза удивлённо мемекнула, пробежала шага три-четыре вперёд.
Старушка тоже попятилась вверх по тропе, радостно закивала:
— Спасибо, ангел, спасибо. Шлёпни ее, негодницу, ещё разок!
Олёша опять шлёпнул, коза опять пробежала чуть-чуть, и старушка опять похвалила:
— Умница! Погоняй её, погоняй.
Когда взобрались на самый верх, старушка придержала «негодницу», взялась за сердце и сказала:
— Ух!
Потом отдышалась, протянула руку, осторожно двумя пальцами пощупала воротник Олёшиной розовой рубахи.
— Экий ты баский. Экий ты хороший. Чей хоть будешь-то?
— Я мамин, — ответил Олёша. — А ещё Козырев. Я гвозди пошёл искать.
Он раскрыл потную ладошку, показал гвоздь и торопливо принялся объяснять:
— Надеяться нам с мамой не на кого, а надо строить дом, и я пошёл собирать гвозди, и как только насобираю, накоплю, так сразу дом построю… Вот!
— Ух ты!
Старушка удивилась, долго смотрела на Олёшу, долго старалась понять, в чём дело, наконец поняла.
— Верно! Собирай, копи. Вырастешь — хозяйственным мужиком будешь. Маминым кормильцем. А для почина вот тебе… На-ко!
Она пошарила в глубоком кармане юбки и сунула в Олёшину ладонь приятно круглое, в белой скорлупе яичко.
— Прими, скушай. Утром варила.
Яички Олёше перепадали нечасто. Он крепко стиснул гостинец в кулаке, помчался вниз. Потом встал, оглянулся.