— Ешь, — сказал Роман. — Небось в желудке у тебя, как в стратосфере.
Павлуха опять покосился на еду. Спросил шёпотом:
— А ты кто?
— Экскаваторщик.
— Это не твой экскаватор в карьере стоит?
— Мой.
— Я так и подумал. Громадная штука. Танк она, пожалуй, переборет, а? Если не стрелявши… — Павлуха задержал свой взгляд на колбасе, подтянул ноги поближе к табурету. — В Трещакове теперь тоже колбасу продают. А раньше не привозили. Только рыбные консервы. А зачем нам рыбные консервы, если мы рыбацкий колхоз? У нас и свежей рыбы хватает…
Роман отрезал ломоть хлеба, накрыл его толстым пластом холодного масла, придавил сверху сочными колбасными кругляшами.
— Рубай.
Павлуха взял бутерброд деликатно, втянул носом острый чесноковый дух. Жилы на шее у него натянулись в том самом месте, где у взрослого мужчины утюгом выпирает кадык.
— Слушай, — сказал он, — давай я тебе лучше всё расскажу, а ты уж этой, секретарше. Не люблю я, когда мне мораль объясняют. Я, слушай, злой.
— Ты ешь… — Роман налил в кружку чай крепкой заварки, опустил в него четыре куска сахару и пододвинул мальчишке.
Павлуха жевал и рассказывал:
— Живём мы в Трещаковском районе. Отсюдова километров сто, а может, и поболе. Я-то полдороги на машине ехал. Если б ногами, я бы тебе точно сказал. Колхоз рыбой занимается: промышляет селёдку, треску, кету, зубатку, палтуса. Едал палтуса? Ровно колбаса, правда? Матерь моя в колхозе состоит. Сети починяет, поплавки ладит. Раньше, когда у нас рыбозавода не было, она засольщицей работала. Сейчас — по мелочи. На промысел в колхозе, известно, мужики ходят — дело мужчинское. На сейнерах[1], на карбасах[2]. А женщины, те, известно, в дому. Иногда кое-что помогают, когда рыба большая идёт. А у нашей матери нас трое. Нас одеть нужно… — Павлуха проглотил кусок колбасы и прибавил со вздохом: — А мы, младшему седьмой пошёл, мы, понимаешь, поесть очень способные. Известно, как сядем за стол, крошки после нас не найдёшь. У нас в дому даже мухи не водятся. Говорят, у нас аппетит от климата. Воздух тут редкий. Не замечал?
Павлуха взял другой бутерброд. Говорить он стал медленнее, часто останавливался, наверно, подошёл к самому главному.
— Сейчас у матери от ревматизма руки больные. Перевёл её председатель на техническую должность — правление убирать, пакеты разносить. Матерь-то ночью плакала. В старухи, говорит, меня зачислили… Я тогда пошёл к председателю, потребовал: «Ставь меня в бригаду на промысел. Я член колхоза или не член колхоза?!» Он говорит: «Павлуха, нету такого закона, чтобы тебя на промысел посылать. Годов тебе мало. Это, говорит, не картошку копать. В судовую роль, мол, тебя не запишут».
Я осердился, закричал: «Зачисляй, козлиная борода, а то матерь моя совсем заболеет!..» Известно, турнул меня из конторы… Потом сам к нам домой пришёл. Он, председатель, ещё с материным отцом рыбачил. Раскричался: «Ты, говорит, ещё икра несолёная, салага косопузая. Матерь мы по путёвке в санаторию послать можем. А насчёт промысла у тебя, говорит, ещё сопли жидкие…»
Роман слушал Павлуху, хмурил лоб и подёргивал тяжёлым плечом, потом спохватился, сделал Павлухе ещё бутербродов.
— Рубай, рубай. Не торопись только.
Павлуха позабыл приличие, забрал бутерброд в кулак и впился в него зубами.
— Я тогда в Трещаково пошёл, к председателю райисполкома. Анной Трофимовной её зовут. Зубарёва она. Говорю ей: «Чуркин бюрократ проклятый, повлияйте на него в письменном виде. Напишите ему насчёт меня бумагу». А она походила по кабинету… Ейные сыновья в войну на Рыбачьем погибли, вроде должна мне посодействовать. А она села за стол и говорит: «Могу, говорит, я тебя, Павлуха, в Мурманск в школу-интернат определить, а насчёт работы — стоп, машина. Интернат, говорит, новая форма социал… л…..листического воспитания. Будешь ты, говорит, Павлуха, человеком. А мамке твоей по общественной линии поможем». Я её, знаешь, очень уважаю, Анну Трофимовну. Но я ей категорически сказал, что я и без ейного интерната человек… Мамка, известно, заплакала, когда про всё узнала. Говорит: «Зачем ты придумал меня позорить. Еда есть, одежонка есть — перебьёмся. А на работу через два года пойдёшь. Подумают, что я тебя силком гоню…»
Павлуха перестал жевать, отхлебнул остывшего чаю, наклонился к Роману и зашептал:
— А я тебе насчёт мамки скажу. Она ложку и ту кулаком держит. А чтобы иголку взять, малому чулки заштопать, — пальцы у неё не сжимаются. Верка, сестрёнка, все эти дела делает. Одиннадцать лет нашей Верке… Матерь-то про болезнь скрывает. Ей, слышишь, обидно… Гордая она.
Павлуха наклонился к Роману ещё ближе. Прошептал совсем тихо:
— Я тебе ещё про мамку скажу. Она молодая. Она через нас старилась. Понял?..
Скрипнула под Павлухой табуретка. Павлуха выпрямился, помолчал, значительно подёргивая головой. Потом посмотрел на свои негнущиеся сапоги и сказал с каким-то неожиданным удивлением в голосе:
— А сапоги мне председатель дал, Чуркин. Они ему без надобности. У него всё равно на правой ноге протез.
Роман тоже глянул на Павлухины сапоги.
— Батька твой где? — спросил он глухо. — Куда батька делся?
— Батька-то? А шут его знает. Он из вербованных. Чуркин говорит, нестоящий они народ — акулы, живоглоты. Чуркин говорит, что у некоторых вербовка вроде как специальность. Они за что хочешь возьмутся, лишь бы деньгу зашибить. Они за деньгой едут… В Трещакове рыбозавод строили, потом склады из пенобетона. Когда работа кончилась, предложили батьке в колхоз вступить. У нас мужики хорошо зарабатывают. Работа, известно, рыбацкая — опасная. Батька тогда сказал: «Съезжу на родину в город Колпинск». Это под Ленинградом такой город есть.
— Колпино, — поправил Павлуху Роман.
— Ага… Он туда и поехал. Потом мамке письмо прислал. Объяснял на шести страницах, будто соскучился по перемене мест. Дескать, тягу имеет к неизвестным просторам… Говорили люди, что он на Камчатку подался.
— Алименты мать получает?
— Получала б, конечно. Только его никак не могут отыскать.
Павлуха рассказывал всё обстоятельно, не стыдясь, не лукавя. Значит, не прятала мать своей беды от ребят, и не было, видно, в колхозе людей, которым чужая беда на потеху.
Когда в комнату вошла Аня, а следом за ней высокая девушка в короткой шубейке и несколько парней в ватниках, Павлуха опустил глаза в пол. Повозился на табуретке и смолк.
Роман встал, кивнул на Павлуху.
— Вот, Зина, к нам на работу привинтил. Парень — гвоздь, с остриём и шляпкой.
Роман подвинул стул девушке.
Парни рассматривали Павлухины сапоги. Зина расстегнула шубейку, села за стол и неприветливо посмотрела на Павлуху. Наверное, Аня наговорила ей что-нибудь по дороге.
— Выкладывай.
Павлуха мотнул головой.
— Н-не б-буду… Документы могу показать, а г-говорить не буду. — Он вытащил из кармана метрическое свидетельство и справку об окончании шестого класса неполной средней школы.
Роман подмигнул Зине: мол, не нужно тормошить парнишку, пусть сперва в себя придёт, пообвыкнется. Девушка повертела Павлушкины документы в руках и зачем-то спрятала их в карман под шубу.
— Я думаю, насчёт работы сейчас и заикаться не следует, — сказала она.
— Я не потому заикаюсь, — угрюмо ответил Павлуха. — Это меня медведь лизал.
Зина уставилась на Павлуху. Парни, что пришли вместе с ней, загрохотали стульями, уселись вокруг стола и расставили локти. Даже Аня присела на подоконник.
— То есть как это медведь лизал? — спросила она.
— Известно как, языком.
Роман стоял у стены, сложив на груди здоровенные руки. Роман знал: все люди, чего бы они ни достигли в жизни, тоскуют по своему детству: радостным оно было или тяжёлым — не имеет значения.
Павлуха сиротливо ёжился на табурете.
— Что вы на меня уставились? — вдруг крикнул он. — Сидят тут и смотрят. Что я вам, ископаемый, что ли?
Ребята-комсомольцы пошире расставили локти. Секретарь Зина положила в рот кусочек сахару. Аня, Романова жена, попросила:
— Ты расскажи про медведя-то, интересно ведь. — В её голосе было столько простодушного любопытства и недоумения, что Павлухины брови сами собой разошлись.
— За рассказ деньги платят, — пробормотал он и, видимо, вспомнив съеденные бутерброды, посмотрел через плечо на Романа.
— Рассказывать, что ли?
— Валяй, — сказал Роман. — Это свои ребята.
Павлуха немного пошлёпал губами, потряс головой, выталкивая изо рта первые упрямые буквы, и начал со своего любимого слова. Должно быть, оно легче всего пролезало сквозь Павлухины непослушные губы.
— Известно, я маленький был. Тогда наши колхозные это… женщины, брусникой подрабатывали. Идут в лес целой артелью ягоды собирать. Совок такой есть деревянный с зубьями. Совком ягод пуда три набрать можно. Матерь меня с собой брала. Посадит под куст на платок, а сама ходит вокруг, ягоду обирает. Однажды, говорит, подошла к кусту меня проведать, а там медведь меня лижет. Я, известно, уже наполовину задохся. Вонючий у него дух изо рта. Говорили, луплю его по морде кулаками, а он только пофыркивает. Ему интересно со мной побаловаться. Он, говорят, даже лапой меня пошевеливал, чтобы я побойчее брыкался. Матерь, как увидела, так и зашлась не своим голосом. Медведь, известно, бабьего визга не переносит. Заревел он на мою мать, чтобы она, стало быть, замолчала. А она все ягоды, что в корзине были, ему в морду швырк и ещё пуще визжит. Тут остальные бабы набежали, думали, змея, а как увидели медведя, такой концерт подняли. У нас женщины лютые, — известно, рыбачки. Ихнего визгу даже белый медведь боится. Рыбаки говорят, тонет он сразу от ихнего шума. Медведь, конечно, в кусты скакнул… Только я не от него заикаться начал.